Форма входа

Статистика посещений сайта
Яндекс.Метрика

 

Борис Леонидович Седерхольм

(1884-1933)

 

 

Борис Леонидович Седерхольм родился 14 января 1884 г. в России в гор. Николаеве Херсонской губернии. По окончании Морского корпуса в С.П.Б. в 1903 г. поступил на службу в Черноморский флот, откуда был переведен в Балтийский флот и в сентябре 1912 г. назначен портовым минером Свеаборгского порта. 10 апреля 1916 г. Б. Л. Седерхольм был произведен в капитаны II ранга.

Б. Л. Седерхольм был человек общительный, отзывчивый, жизнерадостный. На его живую, незлобивую и чуткую душу пребывание в "разбойном стане" легло самым роковым образом. Пережитое в СССР потрясло его душу и привело к нервному расстройству, окончившемуся воспалением мозга.

Скончался Б. Л. Седерхольм 30 мая 1933 г. в Гельсингфорсе, где и был погребен на православном кладбище.

Б. Л. Седерхольм не чужд был литературе. Он участвовал в сборнике "Флаг Адмирала" (Рига, 1930 г.) своими бойко написанными очерками. Но лучшим свидетельством его литературного таланта служат печатаемые ныне его воспоминания.

Вот что о нем писало в свое время "Возрождение": "Всего несколько лет тому назад, сначала в "Возрождении", затем почти на всех языках *) в лучших издательствах и наиболее распространенных органах печати появились обратившие на себя всеобщее внимание воспоминания Бориса Леонидовича Седерхольма. Бывший русский морской офицер, ставший финляндским гражданином, по поручению крупной южноамериканской фирмы отправившийся в СССР, описал в них с большой искренностью условия советской жизни, переговоры, которые он вел с коммунистической верхушкой о заключении тортового договора, невероятный шантаж советской власти и, наконец, свой арест, сидение по тюрьмам, допросы, пытки и пребывание на Соловках. Теперь это все известно до последних мелочей, тогда же мы, привыкшие к большевицким зверствам, содрогнулись. Для многих иностранцев, прочитавших книгу Седерхольма. она была откровением."

Бориса Леонидовича Седерхольма не стало в Гельсингфорсе после тяжелой болезни, основанной на нервном расстройстве, несомненном следствии всех вынесенных им в советских застенках пыток физических и нравственных.

Б. Л. Седерхольм был произведен в офицеры в 1903 году, специализировался по минной и электрической части, во время Великой войны служил в штабе Балтийского флота, наблюдая за постройкой новых кораблей и оборудованием их сложнейшими электрическими установками. Последнее время жизнь Б. Л. на новой родине в виду его болезни протекала тяжело; жил он в Гангэ, где его жена руководила курортным пансионом и где неоднократно он пытался применить свои морские познания и любовь к морю к всевозможным портовым работам. Седерхольм занимался литературой и переводами со шведского языка, что во время кризиса тоже не могло спасти его от нужды. Со смертью кап. II р. Б. Л. Седерхольма ушел стойкий борец с большевизмом, талантливым и искренним свидетельством, распространившимся по всему миру, нанесший серьезный удар советской власти.

 

 

 

 В разбойном стане

(три года в стране концессий и "ЧЕКИ")

1923-1926.

 

Я знал страну, где правит самовластье,
Где – дикий произвол, – где безпросветный гнёт,
Где – власть бесправия, жестокое пристрастье,
Где – рабство, нищета, невежества оплот.
Я знал страну где властвует преступник,
Где – пир разбойника, разнузданный грабеж,
Где злобный лицемер, злодей богоотступник,
Плетет свою бессовестную ложь.
Я знал страну, где всюду – голод, холод.
Где вождь палач, кровавый изувер,
Где все крушит расправы тяжкий молот,
Где – иго мрачное с клеймом: "С. С С. Р."

                                                               П. Я.

 

Глава 1-я

В конце лета 1923 года я выехал в советскую Россию в качестве представителя одной Южноамериканской фирмы, занимающейся экспортом дубильных веществ.

Моя поездка не являлась случайной, а подготовлялась уже давно. Новая экономическая политика советского правительства, или по советской терминологии – "Нэп", привлекала внимание директоров нашей фирмы с самого начала своего зарождения. Многие иностранные коммерческие круги видели в "Нэпе" возрождение русской промышленности, рассчитывая что "Нэп" откроет широкие возможности для снабжения русского рынка сырьем.

Я, лично, относился весьма скептически ко всем слухам о блестящих выгодах торговли с советским правительством, но в конце концов я должен был уступить желаниям моих принципалов, довольно прозрачно намекавших на мою малую осведомленность в современном положении советского рынка и советской торговой политики.

По получении подробных инструкций от моей фирмы я начал переговоры с советским торговым представительством в Гельсингфорсе о возможностях заключения концессионного договора на монопольную и постоянную поставку нашего товара для советской кожевенной промышленности.

С первых же шагов я заметил, что советское торговое представительство было чрезвычайно стеснено в своих действиях инструкциями из "центра", т. е. из Москвы. Мои переговоры протекали крайне медленно, и по каждому самому незначительному поводу торговое представительство должно было запрашивать Москву. Около двух с половиной месяцев потребовалось для того, чтобы выработать наш договор, заключавший 47 пунктов. В конце концов все таки наступил день, когда этот контракт был нами взаимно подписан, и мне лишь оставалось выждать, когда будет в одном из английских банков открыт советским правительством аккредитив. С этого момента наш контракт вступал в законную силу взаимно для обеих сторон.

Прошли обусловленные контрактом две недели для открытия аккредитива, но... он не был открыт. После бесчисленных телеграмм, переговоров и напоминаний торговое представительство сообщило мне, что из Москвы получено предписание ратифицировать наш контракт... в Петербурге, в правлении кожевенного синдиката. Для скорейшего проведения всего дела по разным инстанциям необходимо было мое личное присутствие в Петербурге. Итак надо было ехать.

Получение визы на въезд в пределы советской республики заняло около шести недель, но наконец виза была получена, и я выехал в конце лета 1923 года в Петербург.

Я покидал Финляндию с тяжелым сердцем, так как ехал в страну, в которой несмотря на "Нэп" и кажущуюся эволюцию царили неопределенность, террор и произвол. Несколько смущало меня и то обстоятельство, что до революции я был офицером Российского Императорского флота; но я не считал нужным скрывать моей прежней профессии. В данной мне в советском дипломатическом представительстве анкете, для получения визы, я написал: "Финляндский гражданин, торговый представитель такой-то и такой-то фирмы, бывший капитан 2-го ранга Русского Императорского флота".

Скрывать мое прежнее звание было бы не умно и бесполезно, так как не подлежало никакому сомнению, что о моей прежней службе в Царском флоте было известно Чека. Если бы я не упомянул в анкете о моем прежнем звании, то это лишь вызвало бы обостренные подозрения Чеки. На мою прежнюю профессию и на мой офицерский чин я давным-давно поставил крест, и после революции и отделения Финляндии от России я всецело посвятил себя коммерческой деятельности. Обо всем этом было, вне всяких сомнений, известно Чеке через своих агентов, так как обо всех лицах, въезжающих в пределы советской России, Чеке имеет самые подробные сведения.

После Выборга в вагоне, кроме меня осталось только два пассажира: голландский купец и его жена, – типичная русская дама.

Голландец был доверенным какой-то очень крупной голландской фирмы, заключившей недавно с советским правительством концессионный договор. Он провел в Петербурге почти весь 1922 и часть 1923 года. Несмотря на то, что ему удалось в конце концов добиться концессии, голландец был настроен весьма скептически и не верил в прочность договорных обязательств советского правительства.

"Поживем – увидим. Мое дело исполнять желания моих хозяев", – и, обращаясь с улыбкой ко мне, он закончил свой рассказ:

"И вы поживете и увидите. А теперь давайте кончать разговоры, так как сейчас станция Териоки, и к нам сядут в вагон агенты финляндской разведки и тайные агенты советской Чеки. И вообще помните мой совет: поменьше говорите в России. За нами, как за иностранцами, Чека тщательно следит".

На станции Териоки в вагон вошло несколько новых пассажиров. Еще не искушенный опытом я, при всем моем старании, не мог различить кто из пассажиров шпион и где именно "наши" и где "их" агенты.

После станции Райяйоки наш вагон передали на другую ветку и мы покатили по пограничной зоне. В последний раз мелькнули в окне вагона нарядные и аккуратные здания финляндской станции, прошел через вагон бравый унтер офицер финляндской пограничной стражи, и "сдал" нас, т. е. меня и голландца с женой, какому то субъекту в неряшливой, наброшенной на плечи солдатской шинели и в русской фуражке с зеленым верхом.

На русской пограничной станции "Белоостров" очень неряшливой и запущенной, мы вышли из вагона. Предстоял таможенный осмотр наших вещей и контроль паспортов. Все стены станции пестрели плакатами, приглашавшими советских граждан бороться против взятки. Среди этих плакатов выделялись ярко раскрашенные воззвания о подписке на золотой крестьянский заем. На картине был изображен мужик таким, как его обыкновенно изображают на сценах провинциальных театров: аккуратно причесанный, в шелковой красной рубашке и плисовых шароварах, заправленных в высокие лакированные сапоги. Чья-то благодетельная рука сыпала на мужика дождь золотых монет, а внизу значилось большими буквами: "отдай все сбережения на облигации золотого займа и, со временем, ты будешь богат".

Голландец иронически и незаметно подмигнул мне, показывая на золотой дождь, и я подумал: "недурно для коммунистического пролетарского государства это "со временем ты будешь богат..."

После осмотра вещей и паспортных формальностей мы пересели в русский вагон. Из окон виден был печальный пейзаж русской северной природы с разбросанными там и сям покривившимся полуразрушенными избами и чахлыми деревьями.

В вагоне было довольно много пассажиров бедно и неряшливо одетых. Все лица какого-то грязно землистого цвета, с выражением сосредоточенной озабоченности. Нигде ни смеха, ни улыбки. Двое, сидящих в углу, бросают на меня, по временам, острые и внимательные взгляды. От этого противного сверлящего взгляда мне становится стыдно за мой элегантный костюм. Эти двое, несмотря на различие в их костюмах и во внешности, имеют между собой что-то общее неуловимое, но делающее их похожими друг на друга. Я стараюсь дать себе отчет, что именно так делает этих двух людей похожими друг на друга и что их так отличает от остальной серой массы пассажиров. Вдруг мое сознание пронизывает мысль: "агенты Чеки".

"Ну и черт с ними. Пусть себе смотрят", – решаю я и углубляюсь в газету.

На платформе вокзала бывшей финляндской железной дороги, я простился с голландцем, и к своему большому удовольствию увидел шедшего мне навстречу нашего генерального консула в Петербурге, магистра X.

Мимо сновали небрежно и бедно одетые люди и всюду преобладала молодежь. Какая разница с прежней петербургской толпой!

Ни одного интеллигентного лица. У всех сумрачный, сосредоточенный взгляд, и у всех на лицах: "озабоченность".

Мы едем в автомобиле по знакомым петербургским улицам, которых я не видал более семи лет. Петербург производит какое то обветшалое, полинявшее впечатление. Полинявшие серые люди, дома с пятнами наспех и кое-как набросанной свежей штукатурки, выбоины и ухабы мостовой, на которых наш автомобиль немилосердно подскакивает. Всюду обилие простонародной молодежи, на набережной Невы стоят дворцы и особняки с облупившейся краской. На некоторых красуются надписи и вывески, вроде: "дом отдыха рабочих" или "музей труда" и т. д. Доминирует впечатление запущенности и точно все сделано наспех, временно.

На Екатерингофском проспекте № 19, у дома, принадлежащего финляндскому правительству, наш автомобиль остановился. В этом доме живут генеральный консул и служащие генерального консульства. Свободные комнаты сдаются приезжающим в Петербург по различным торговым делам финляндцам.

Мне отвели комнату в одном из флигелей дома, выходящем окнами во двор.

 


Глава 2-я

Жизнь в нашем доме шла размеренным регулярным темпом. С утра все служащие консульства уезжали на занятия. Консульство помещалось тоже в финляндском доме на Невском проспекте № 26, в одном из этажей этого громадного дома. Свободные помещения в этом здания отдавались в наем под конторы различных финляндских коммерсантов.

К шести часам вечера мы все возвращались домой и сходились к обеду в большой столовой нашего общежития.

Вечерами, мы большею частью сидели дома, лишь изредка посещая оперу или балет. Наши русские знакомые навещали нас редко, и такие посещения всегда вызывали в нас некоторое беспокойство за их судьбу, так как иногда Чека арестовывала кого либо из них по подозрению в шпионаже. После этого мы временно теряли всех наших друзей и знакомых, и при встречах на улице, ни они нас, ни мы их "не узнавали"... Так проходило несколько недель и... все начиналось снова, часто с теми же последствиями.

Наш дом с его изолированной жизнью, совершенно отличной от мрачной и подавляющей советской действительности, естественно являлся приманкой для исстрадавшихся людей, знававших когда-то лучшие времена. У нас они хоть на мгновенье забывали, среди культурной обстановки, весь ужас и убожество советской жизни.

Первые дни моего пребывания в Петербурге, я признаюсь, не замечал ничего ужасного. Мне даже казалось, что все рассказы наших знакомых и отзывы заграничных газет о ненормальностях советской жизни чересчур преувеличены.

Я начал прозревать по мере того, как, в хлопотах по делам моей фирмы, мне приходилось все теснее соприкасаться с советскими учреждениями и с советским бытом.

С первых же шагов подтвердилось мое предположение, что нельзя делать никаких серьезно обоснованных расчетов и предположений в коммерческих делах, связанных с советскими торговыми учреждениями. Успех любых торговых переговоров зависел исключительно от случая и политического момента, так как монополизированная советским государством торговля направлялась интересами Коминтерна. Я убедился, что в торговле и промышленности советской России доминировал и доминирует политический момент, и совершенно отсутствует торговая политика.

В правлении кожевенного государственного синдиката я был встречен не только любезно, но даже с некоторой "помпой". Все правление этого учреждения состояло из случайных людей, как это вообще наблюдается во всех советских учреждениях. Председатель правления – заслуженный член коммунистической партии, очень подвижный и болтливый еврейчик Эрисман, в недавнем прошлом помощник провизора, принял меня в своем служебном кабинете, и часа полтора рассказывал мне о блестящем будущем национализированной промышленности.

Громадный кабинет, устланный восточными коврами и обставленный сборной, но роскошной мебелью; сам хозяин в черной сатиновой толстовке. подпоясанной ремнем, и его наигранный энтузиазм советского красноречия, – производил на меня впечатление чего-то временного, ненастоящего, лишенного прочного фундамента. Мне кажется, что и сам Эрисман смотрел на себя и на возглавляемое им учреждение, как на инсценировку, необходимую для требований данного политического момента.

Во время этого нашего первого делового свидания мы так и не коснулись в разговоре содержания моего контракта. По словам Эрисмана необходимо было запросить Москву об инструкциях. Пока что, в ближайшее время мы должны были обсудить, с принципиальной стороны, все пункты договора, и для этого на будущей неделе Эрисман распорядился назначить заседание синдиката.

"А теперь позвольте вас пригласить позавтракать", – обратился ко мне с любезной улыбкой, Эрисман. – "Вы в первый раз в Советской России, и воображаю, какого вы о нас представления".

В семиместном открытом "Бенце", в обществе Эрисмана и консультанта синдиката – профессора технолога Свенторжецкого, мы понеслись по Невскому проспекту в Европейскую гостиницу, сохранившую свое прежнее название, но, разумеется, национализированную.

В большой зале ресторана было все почти как раньше – пожалуй, грязнее и запущеннее. Было заметно, что за годы революции здание сильно пострадало. Потускнела позолота, местами обвалились лепные украшения и потрескалась штукатурка. Официанты в поношенных фраках с чужого плеча, видимо старались создать иллюзию былого, но тщетно. За столиками сидела самая пестрая публика, которую когда-либо мне приходилось видеть. Масса ярко и грубо накрашенных дам в несоответственно утрированных модных платьях; преобладающее количество молодых людей в серых, черных, коричневых и бархатных рубашках-толстовках, подпоясанных ремнями; иностранцы в общеевропейских костюмах, и несуразно модно одетые представители новой советской буржуазии, так называемые "нэпманы" – советские дельцы.

Мы заняли один из боковых круглых столиков, и мой любезный хозяин заказал завтрак и вино. "Профессор" – консультант синдиката, вероятно был приглашен, как лицо "буржуазного происхождения", специально для разговоров со мной.

Никогда не забыть мне той почти неуловимый, грустной иронии, с которой этот пожилой, умный и образованный человек, подавал реплики разговорчивому Эрисману.

Глядя мне в переносицу, профессор посвящал меня в организацию "стройной системы" советской торговли и промышленности, доказывая все неоспоримые выгоды для нас иностранцев, желающих торговать с советским государством.

Подогретое "Шамбертэнъ" отсвечивало кровавым рубином в хрустальных бокалах. С хор лилась томная, чувственная мелодия "en sourdine", и за соседним столиком молодой человек в кожаной куртке, сосредоточенно говорил даме с коралловыми губами: "Да ты не бойся его. Что с того, что он твой муж? Мне только мигнуть, и его в два счета ликвидируют. Пусть скажет спасибо, что еще дышит. Это я тебе говорю".

На тарелках солидного, толстого фарфора красовался старый императорский герб – двуглавый орел. Один Бог ведает какую сложную кривую должна была описать судьба, чтобы соединить в одном месте чекиста с подругой, старого профессора технологии, помощника провизора – председателя синдиката, меня и тарелки из императорского дворца, в национализированной "Европейке".

 


Глава 3-я

В ожидании назначенного через неделю совещания в кожевенном синдикате, я мог посвятить мой вынужденный досуг осмотру и изучению советского Петербурга.

По имевшимся у меня сведениям, некоторые из моих знакомых и друзей были еще пощажены террором Чеки, и влачили жалкое существование бывших людей. Но, не ознакомившись с укладом советской жизни, было благоразумнее отложить встречи с друзьями до поры до времени, а пока заняться внешним осмотром города и его окрестностей.

Как раз против нашего дома высился среди запыленных деревьев сквера Никольский собор, бывший собор для морских частей расквартированных в Петербурге. Как снаружи, так и внутри собор очень обветшал за время революционных годов и церковных гонений.

На субботней вечерней службе было довольно много молящихся, все почти исключительно пожилые люди из "бывших". Еще задолго до революции я знавал одного из священников собора, и, заметив его во время всенощной, я решил пройти к нему в алтарь по окончании службы. Старичок священник очень удивился и обрадовался мне, но его повесть о событиях последних лет была не из веселых. Двое из его бывших сослуживцев были расстреляны в 1922 году, а третий был сослан в Соловецкий концентрационный лагерь, расположенный на островах Белого моря. Мой собеседник, хотя уцелел, но влачил полуголодное существование, под ежечасной угрозой внезапного ареста. Вся утварь собора, заключавшая, между прочим, много исторических предметов, была конфискована советским правительством, и обнищавшие прихожане были не в силах обеспечить существование причта собора.

"Вот посмотрите в чем хожу" – сказал мне старик, показывая свою рясу, заплатанную разноцветными кусками материи, и дырявые сапоги." Вот дьякону хорошо, – он молодой и здоровый, подрабатывает на разгрузке барок, а иногда в театральном хоре поет. Я совсем пропал бы, если бы не жена и дочь, они обе на прядильной фабрике работают".

Дня через два после этой встречи со старым священником, я проходил вместе с одним из моих соотечественников по Троицкому переулку, мимо так называемой "залы Павловой", где устраиваются спектакли различных гастролеров и всевозможные лекции.

В стоявшую у подъезда щегольскую коляску, запряженную парой прекрасных серых лошадей, усаживался очень красивый и представительный священник, в шелковой белой рясе и в белом шелковом клобуке. Рядом с ним и напротив на скамеечке, поместились две молодых и нарядных дамы. Коляска тронула, лошади сразу пошли крупной рысью, а из парадного подъезда залы Павловой выливался на панель людской поток.

Я невольно вспомнил заплатанную рясу моего приятеля священника, и разгружающего барки с дровами дьякона. Мой спутник, с которым я поделился своими мыслями, сказал:

"Ну разве можно сравнивать положение того священника с этим артистом. Тот, кого мы сейчас видели – это так называемый "красный епископ" Введенский, ставленник советской власти, защитник и пропагандист идеи "живой церкви". Это блестящий оратор, циничный и беспринципный эпикуреец, не верующий ни в Бога, ни в черта. "Живая церковь" – это просто напросто вуаль, в которую облекается коммунистическая пропаганда и апология советской власти, для тех слоев населения, которые еще цепляются за религию. Вы уже наверное слышали выражение "постольку-поскольку"? сказав это, мой собеседник засмеялся. "Ну так вот, живая церковь, – это религия, постольку-поскольку это требуется интересами данного политического момента. Совсем как ,,Нэп", – тоже торговля постольку-поскольку."

Мы вышли на Лиговскую улицу. Мимо нас шли сумрачные, озабоченные люди, изредка проносились автомобили с сидящими в них молодыми людьми в кожаных куртках и сдвинутых на затылок мягких спортивных фуражках. Десятки детей и подростков с ящиками и лотками продавали на панели папиросы, лакомства и ... самих себя. Девочки не старше 10-11 лет, сразу определяя нас по костюму, как выгодных клиентов, подбегали к нам, и быстро скороговоркой, делали нам самые циничные предложения.

Это было в конце августа 1923-го года в центральной части коммунистического Петербурга.

Петербург и в особенности Москва поражают вновь прибывшего иностранца обилием хулиганов и беспризорных детей. Во многих советских общественных местах висят плакаты:

"Дети – цветы нашей жизни."

В советских газетах, от времени до времени появляется под такой же рубрикой сладкоречивый трогательный фельетон – воззвание, приглашающее жертвовать на детские колонии и приюты. Все это лицемерие, лирика и теория. Как можно рассчитывать на пожертвования, если все население обнищало. Оттого и много беспризорных детей , что родителям не до них.

Колонии для малолетних преступников, и обыкновенные уголовные тюрьмы, битком набиты детьми преступниками. В Москве и Петербурге, я лично, среди белого дня, видел десятки маленьких девочек, занимающихся проституцией, и неоднократно мне приходилось видеть как мальчуганы 12–13-летнего возраста нюхали кокаин.

Как то поздно вечером, я возвращался из Царского Села по пригородной железной дороге. Всё отделение было битком набито оборванными мальчишками не старше 12-ти лет, цинично и откровенно разговаривавшими между собою на эротические темы. Проходивший через вагон кондуктор, знаком пригласил меня выйти из отделения и предложил мне перейти в другой вагон, говоря: "там хотя и грязнее, но безопаснее. Мальчишки озорные и способны даже на убийство. Они все "нанюхавшись".

Я отнесся иронически к словам старика кондуктора, но вот что я прочел в советской газете ("Красная Газета" от 18 го сентября 1923го года). "На заведующего пятым детским приютом имени Зиновьева, вчера днем в приютском саду, напали несколько малолетних воспитанников приюта и подвергли его пыткам с нанесением ножевых ран. Заведующий вскоре скончался. Дознание производится".

На глухих улицах Петербурга и Москвы, маленькие преступники целыми бандами нападают на мало-мальски прилично одетых женщин, и под угрозой облить лицо едкой жидкостью или укусить с целью заражения венерической болезнью, вымогают деньги.

Около Александровского рынка в 11 часов вечера, на одну мою знакомую даму набросилась ватага маленьких девчонок и мальчишек, угрожая напустить в её меховое манто тифозных вшей, специально хранившихся маленькими преступниками в коробочке.

Моя знакомая откупилась пятью рублями и она находит, что очень дешево отделалась...

По официальной статистике 1925-го года, в Советской России имеется около одного миллиона детей содержащихся в 2500 различных приютах и интернатах. Но эта статистика ничего не говорит нам о тех детях, которые хотя и имеют родителей, но предоставлены самим себе и возвращаются к родителям только на ночлег, и то не всегда.

Благодаря особенностям советского уклада жизни, большинство родителей не имеют возможности следить за детьми. Как муж, так и жена с утра до вечера на службе или на работе. После службы надо успеть принести дров, занять очередь в кухне у плиты, приготовить обед. Потом надо опять бежать на какие-нибудь предвыборные собрания, или на лекцию, или в партийную школу. Все связанное с коммунистической пропагандой, является обязательным для советских рабочих и служащих. Манкирование партийными и общественными обязанностями карается увольнением со службы. Кроме того, благодаря диктатуре коммунистической партии и ненормальным условиям советского быта, появилось много деклассированных людей без определенных занятий. Эти люди перебиваются случайными заработками, требующими длительной отлучки из дому. Если ко всему вышесказанному прибавить так называемое, жилищное уплотнение, т. е. проживание нескольких семейств в одной квартире, семейств совершенно различных по своему социальному положению и образовательному уровню, то становится понятным угрожающий рост количества беспризорных детей, детей преступников, впитывающих в свои детские души грешное дыхание улиц развращенного революцией, анархией и террором города.

Все меры, предпринимаемые самим правительством, сводятся, главным образом, к периодическим полицейским облавам и водворением пойманных детей в исправительные колонии.

Как ни стеснена общественная инициатива в советском государстве, но все же благодаря ей учреждено ей несколько детских домов интернатов, не для сирот, а именно для, так называемых, беспризорных детей. Но что значат эти несколько приютов в сравнении с сотнями тысяч, беспризорных подрастающих преступников.

Специально для демонстрирования иностранцам и различным делегациям, в Москве и Петербурге имеются два так называемых коллектора, где содержатся осиротевшие дети (но не беспризорные). В этих коллекторах дети обставлены вполне удовлетворительно.

Мне рассказывал лечивший меня профессор В., в обязанность которого входит санитарный надзор за домами для беспризорных детей, что почти все дома не приспособлены для своего назначения. Не хватает даже кроватей, и дети спят по два и по три на одной кровати. От этого масса больных трахомой и венерическими болезнями.

Из обследованных санитарной комиссией 10000 беспризорных детей, оказалось около 1500 ненормальных, 400 эпилептиков и 2000 кокаинистов. Обследование производилось в Петербурге в 1924 году, в течение 3-х зимних месяцев. Эти 10000 детей представляют собой сравнительно небольшую часть всех беспризорных Петербурга. Это наименее упорные маленькие преступники, испугавшиеся зимнего холода и сдавшиеся почти добровольно в руки надзора.

Ни время, ни место, ни специальные знания не позволяют мне осветить затронутый выше вопрос с надлежащей полнотой. Я написал лишь то, с чем меня случайно свела судьба. Но мне кажется, что и то немногое, что я описал, достаточно характеризует одну из сторон советского быта и кричащую советскую фразеологию: "Дети – цветы нашей жизни".

 


Глава 4-я

Во время первого "торжественного" заседания в кожевенном синдикате, я впервые познакомился с советским делопроизводством. В течение трех часов, которые заняло обсуждение контракта, суетливый "товарищ" Эрисман умудрился разогнать по разным отделениям синдиката, свыше десятка служащих. В конце концов весь стол, покрытый красным сукном, оказался заваленным горами всевозможных статистических сведений и диаграмм производства кожевенных заводов и бесчисленных декретов, предписаний и т. п.

Все свелось к тому, что оказалось необходимым затребовать от трестов и заводов новые сведения, так как имевшиеся уже в синдикате, были, по мнению "товарища" Эрисмана, неполными. По его же красочному выражению, он не получал "монолитного" впечатления о ежемесячных и ежегодных потребностях синдиката в дубильном экстракте.

Мои попытки подойти к вопросу с менее научной, но более коммерческой точки зрения, не имели никакого успеха. Все дело было отложено на две недели, впредь до получения всех необходимых Эрисману сведений.

При прощании, товарищ Эрисман с большим чувством пожаловался мне на свою перегруженность работой и на полное отсутствие надежных помощников. По его словам выходило, что вся кожевенная промышленность России лежала на его слабых плечах, и одновременно он состоял председателем массы партийных организаций.

Так как все дело осложнялось, а телеграммы из Америки требовали, чтобы я продолжал переговоры и выжидал благоприятного случая, то мое пребывание в России затягивалось на неопределенно долгое время. Поэтому я снял в доме нашего консульства на Невском проспекте небольшое конторское помещение и решил выжидать. Имея кое-какие технические представительства от английских и финляндских фирм, я решил попытаться их использовать, в ожидании какого либо определенного решения по моему прямому и главному делу, т. е. по заключению концессионного договора на монопольную продажу дубильного экстракта для советской кожевенной промышленности.

В организации конторы мне очень помог инженер Копонен, родившийся и получивший высшее образование в России и почти безвыездно проживший в этой стране. Копонен был финляндским подданным и встретился я с ним совершенно случайно в нашем консульстве. Этот молодой человек, с приятным, открытым лицом сразу произвел на меня крайне симпатичное впечатление. Так как он был без работы, а я нуждался в секретаре и помощнике, знакомом с советскими порядками, то после недолгих переговоров Копонен поступил ко мне на службу, и контора моя начала функционировать.

Рядом с нашей конторой, в том же коридоре пятого этажа, было еще несколько контор наших соотечественников. Они занимались небольшими, случайными делами, по товарообмену между Финляндией и советской Россией. Благодаря тому, что в этой стране нельзя провести ни одного дела без помощи посредников, в коридоре и на лестнице толпилась масса самого разнообразного люда. Кого, кого только не было в этой толпе. Евреи всех видов и возрастов, бывшие офицеры, бывшие банковские деятели, бывшие чиновники, светские львицы, маклера черной биржи, нэпманы, бывшие купцы и мелкие лавочники.

Несмотря на мое нежелание пользоваться услугами посредников, я вскоре увидел, что без них мне не обойтись. Всякая самая легальная и простая торговая операция, для выполнения которой в любой культурной стране было бы достаточно пятиминутного разговора по телефону, здесь, в стране всевозможных запрещений, регламентаций и национализаций, такая операция разрасталась в длительное и сложное дело. Начиналась бесконечная переписка, долгие часы ожиданий в приемных различных учреждений и частные разговоры, по душам, с советскими чиновниками, с постоянным риском налететь на провокатора и быть арестованным за нарушение того или иного постановления.

Торговля с частными предприятиями была для меня совершенно исключена. Ни одно из них не имело права даже возбуждать ходатайство о получении лицензии на ввоз того или иного товара из-за границы.

Немногие частные магазины и небольшие частные, оптовые предприятия имели право приобретать товары только от государственных организаций.

Далеко не каждое советское государственное предприятие даже сравнительно крупное, имеет право на получение импортной лицензии. Например такие громадные учреждения. как Путиловский завод или Кожевенный синдикат или центральный закупочный орган всех кооперативных лавок Северо-Западной области, не имеют права на непосредственные заказы за границей. Все эти предприятия должны заказывать все необходимое для них через посредство особых закупочных органов в Москве. Эти центральные органы, в свою очередь весьма стеснены в своих действиях, так называемым, советом труда и обороны ("Сто"), и комиссариатом внешней торговли. Это учреждение при даче заказов всегда руководится требованиями политического момента, и не считаясь ни с нуждами промышленности, ни с потребностями населения, медлит с заказами, выбирая для их помещения наиболее подходящий к текущему политическому моменту иностранный рынок.

Экономический отдел Чеки, получающий и от своих заграничных агентов сведения о настроениях заграничного общественного мнения, играет доминирующую роль в распределении даже очень небольших заказов, так как всякая покупка производимая советскими органами за границей, должна прежде всего способствовать созданию слухов выгодных для репутации советской власти, в тех государствах, где это желательно при данной политической конъюнктуре.

Впрочем иногда удается какому-нибудь иностранцу раздобыть лицензию на ввоз какого-либо товара, имеющего спрос на советском рынке. Но добывание таких лицензий имеет всегда очень неприятную, закулисную сторону: какой-нибудь хитроумный обход закона и, следовательно, большой риск попасть в лапы Чеки.

Самый стереотипный прием для получения лицензий такой: разыскивается какое-нибудь сугубо пролетарское учреждение – что-нибудь вроде рабочего или крестьянского кооператива, или даже кооператива Чеки и там надо узнать в каком именно товаре нуждается в данный момент одно из этих учреждений. Так как все без исключения советские предприятия нуждаются в товаре и не имеют наличных денег, то правление всегда соглашается охотно на покупку товара в кредит и берется исхлопотать ввозную лицензию. Для большей верности, в контракте пишется самая минимальная цена, иногда даже явно убыточная для продавца. Когда лицензия получена, то ее вместе с контрактом посылают советскому торговому представительству в той стране откуда товар должен прибыть. Благодаря ненормально низкой цене, торговое представительство не может протестовать против сделки, так как в противном случае оно обязано само закупить товар по такой же низкой цене. Когда товар получен заказчиком, то по заранее сделанному соглашению между продавцом и влиятельными членами правления, известная часть товара бракуется, очень часто половина или даже три четверти всего полученного количества, и продавец получает забракованную часть обратно, что и требуется.

После этого он продает свой товар частным магазинам и спекулянтам по такой цене, которая с лихвой окупает все расходы такой хитроумной комбинации.

Благодаря монополии внешней торговли, на советском рынке всегда товарный голод, и благодаря чудовищным накладным расходам государственных торговых предприятий, экономическая конкуренция с ними не страшна.

Как пример, могу рассказать о таком случае, происшедшем лично со мной. Как-то мне удалось, после многих и долгих хлопот, получить вполне легально, через одно крупное государственное учреждение лицензию на сравнительно небольшую партию такого товара, который был крайне необходим двум петербургским заводам. Они отчаялись получить этот товар через свой синдикат, несмотря на то, что требование на товар было послано заводами за несколько месяцев до описываемого случая.

Синдикат медлил, и положение сделалось настолько обостренное, что заводы должны были с часу на час закрыться. Совершенно случайно, благодаря кое каким связям, мне удалось узнать об этой заминке в производстве, и, по совету одного искушенного в таких делах нэпмана, я заготовил партию нужного товара в Финляндии. Впредь до получения необходимого для производства заводов товара от синдиката, было решено дать мне небольшой заказ на условиях трехмесячного кредита. За это я выговорил себе право распорядиться по своему усмотрению всего количества привезенного товара.

Когда товар был получен, привезен на завод, я приступил к продаже имевшегося в моем распоряжении товара. Не смотря на то, что я продал мой товар с барышом в сто процентов, я ликвидировал его почти моментально. Немного спустя, встретившись с одним из инженеров завода, я поинтересовался узнать, по какой цене получил завод то количество товара которое я по контракту сдал непосредственно синдикату. К моему удивлению и досаде синдикат обложил товар 150 процентов накладных расходов, и следовательно я мог продать, бывший в моем распоряжении товар значительно дороже, чем я продал.

Вышеприведенный факт является случайным, но тем не менее он достаточно характеризует положение советского хозяйства и советской индустрии.

 


Глава 5-я

Даже при полной хозяйственной разрухе и самых рискованных экспериментах, проделываемых во славу мировой революции над страной группой фантастов и честолюбцев, все же нельзя забывать что 150 миллионный народ требует для своего существования некоторого минимума благ. Если у народа, как бы он ни был пассивен, нетребователен и подавлен, отнять тот минимум, без которого не мыслимо его, хотя бы поликультурное, существование, то народ погибает. Вполне естественно, что 150 миллионов людей, занимающих площадь равную 1/6 части земного шара не могут без протеста исчезнуть с лица земли, или обратиться в первобытных дикарей.

Поэтому эпоха так называемого военного коммунизма, доведшая страну почти до того предела, когда люди стали возвращаться к примитивному существованию, сменилось эпохой государственного капитализма. Этот переход к новой экономической политике или сокращенно "Нэп", дал возможность его творцам – членам Коминтерна удержать свои позиции. Они получили ту "передышку" которая была столь необходима для выжидания запаздывающего, по мнению красных вождей, прихода мировой пролетарской революции.

Политика государственного капитализма создавала новый жизненный уклад и требовала денег, – много денег! Кроме того, возрождавшаяся жизнь государства требовала для своего обслуживания культурных сил.

Благодаря монополии внешней торговли, советскому правительству удалось временно стабилизировать на внутреннем рынке, денежную единицу-червонец.

Широко применяемая система продовольственного налога на сельское население, конфискованные церковные, дворцовые, частные капиталы, драгоценности и недвижимые имущества явились государственным фондом. Систематические полицейские облавы, тюрьма, ссылка и расстрелы способствовали упрочению червонца несмотря на произвольно расширяемое право эмиссии.

Из полуразрушенных фабрик и заводов удалось выделить ряд предприятий, наименее пострадавших от разрушения и пополнить их оборудование за счет тех предприятий, которых нельзя было восстановить.

Вся эта работа была выполнена, в буквальном смысле слова, ценою многих десятков тысяч, если не сотен, человеческих жизней. Люди умирали от истощения, тысячами расстреливались за малейшее проявление неудовольствия, так как в начале денежной реформы заработная плата производилась обесцененными деньгами и жалкими продовольственными пайками.

Экспедиционные отряды Чеки опустошали деревни, чтобы дать возможность правительству снабжать полуголодных рабочих тощими пайками. В обмен на экспортируемый за границу, отнятый у крестьян хлеб, лен, шерсть и лес, советское правительство получало тот минимум товаров, который был необходим для создания миража пробуждающейся промышленности.

Заводы и фабрики заработали, кое-как наладились железные дороги. Нетребовательное, исстрадавшееся за годы разрухи и анархии деревенское население начало получать от городов дрянную мануфактуру, примитивный инструмент и земледельческие орудия. Города начали оживать. Мертвые молчали, а оставшиеся в живых присматривались к Нэпу, с надеждой на дальнейшее развитие и улучшение жизненных условий. На нэповскую приманку стали выползать из разных щелей уцелевшие от террора военного коммунизма коммерсанты, торговцы, интеллигенция. Кажущиеся возможности "Нэпа" сулили вновь надежду для одних обогащения, для других подходящей работы. Постепенно вытягивались на свет Божий припрятанные драгоценности и золото. Появились иностранные купцы, предприниматели и даже финансисты, привлеченные новыми перспективами зарождающейся жизни громадного государства. Декрет правительства о концессиях и смешанных государственных акционерных обществах, способствовал появлению нескольких банков и предприятий, имевших всю видимость частных учреждений.

Но скоро наступило разочарование, и постепенно начали вытягиваться лица у тех оптимистов, кто ожидал от "Нэпа" эволюции и видел в нем отход с коммунистических позиций.

Так называемая диктатура пролетариата осталась непоколебленной, и Чека, реформированная в Государственное Политическое Управление, – сокращенное "Ге Пе У", "невероятно разросшаяся и усовершенствованная" – осталась по прежнему Чекой с еще более широкими полномочиями, чем раньше.

Двуликий "Нэп" не только вызвал к жизни уцелевшие кадры старой интеллигенции. Он создал новую, скороспелую "красную" интеллигенцию, вышедшую из рядов пролетарских и крестьянских масс. Эта новая интеллигенция очень быстро воспринимает буржуазные привычки и вкусы, отходя постепенно от так называемой пролетарской идеологии.

Благодаря "Нэпу", появились на территории советской республики иностранные купцы и концессионеры, входившие в соприкосновение с советскими обывателями.

Жизнь непрестанно усложнялась, выходя из тесных рамок, поставленных еще бывшим у всех в памяти военным коммунизмом.

Таким образом деятельность Чеки становилась с каждым моментом разностороннее и утончённее, охватывая все самые малейшие проявления жизни в самых глухих углах советского государства. Чека всюду. В школах, на фабриках, в партийных организациях, во всех предприятиях и заводах, в полиции. в войсках, на железных дорогах, и сами народные комиссары находятся под наблюдением Чеки.

Чека в семьях, так как благодаря массе разрушенных и разрушающихся домов, почти во всех квартирах живут по несколько семейств и на каждый дом непременно приходиться несколько секретных сотрудников Чеки.

Все дома национализированы и управляются домовыми комитетами жильцов, причем в домовой комитет должен входить по крайней мере один надежный коммунист. Если такого не находится среди жильцов, то об этом немедленно доносит местный секретный агент Чеки в надлежащее учреждение и из районного комитета вселяется в дом надежный коммунист. Если на выборах в домовой комитет этот коммунист не будет выбран, то об этом немедленно становиться известным районному комитету. Производятся новые выборы по заранее заготовленному кандидатскому списку под контролем Чеки и районного комитета.

Все выборы, в советской России, производятся исключительно открытым голосованием (поднятием руки). Сначала прочитывается громко кандидатский список. Затем предлагается вопрос: "кто за?" После этого следует ехидный вопрос "кто против?" – Нужно ли прибавлять, что "против", никогда и никого не бывает, так как всякий ребенок в советской России знает, что в выборном помещении сидят чекисты, и за поднятие руки "против", можно укатить по меньшей мере в Сибирь на вольное поселение.

Но люди всегда и всюду в конце концов приспосабливаются к обстоятельствам, и советские граждане не составляют в этом отношении исключения.

Я посетил однажды моих старинных знакомых, живущих в прежнее, дореволюционное время, на одной из очень фешенебельных улиц. Самого милейшего и почтенного г-на Б. я случайно встретил на Невском и я не узнал бы никогда в этом грязном оборванце, когда-то элегантного председателя массы всевозможных акционерных обществ. Он сам окликнул меня, но, вспомнив по-видимому, что я "иностранец", успел только быстро шепнуть мне свой старый адрес и прибавить: "с черного хода", там на двери мелом написано. "Увидите сами".

Дом в котором живут Б., громадный, с шикарным парадным подъездом, разумеется, закрытым на глухо. Поднявшись по черной лестнице в 4-й этаж, я нашел указанную мне, помеченную мелом дверь. После неоднократных стуков, и долгого рассматривания меня сквозь приотворенную узкую щель двумя парами глаз, я был впущен. Оказалось, что Б. живут в старой "холостой" квартире сына, в том же доме, где была их громадная квартира. В квартире сына, состоявшей из трех комнат кухни и ванной разместилось 6 человек. Супруги Б., взрослая дочь, сын, старик бывший камердинер Б , и приемная дочь камердинера, девочка 15 лет. Все население квартиры, "Ноев ковчег", по выражению самого Б., было в сборе.

"Как видите", – начал Б. (по понятным причинам, изменены мною как начальные буквы фамилий моих знакомых, так и названия мест их службы), – "мы устроились недурно. Все служим и ни одного черта нам вселить не могут, так как вся площадь заполнена. Я служу счетчиком в артели грузчиков, этот старый мошенник – кивнул головой Б. на своего бывшего верного слугу – благодаря пролетарскому происхождению шикарно устроился: капельдинером в Х-театре, и такая продувная бестия, достает всем нам два раза в месяц даровые билеты."

"Продувная бестия" добродушно усмехнулся, и вернулся к прерванному моим приходом, мытью пола в кухне.

За чаем я узнал из рассказов всех членов "Ноева ковчега" все подробности их жизни в минувшие с момента революции годы. С переходом власти к большевикам вся семья Б. благоразумно скрылась на маленький хутор у брата камердинера, а сам камердинер поселился на холостой квартире сына Б., служившего инженером на одном из больших петербургских заводов. Чтобы обеспечить себя от вторжения нежелательных квартирантов, инженер Б. записался в "союз изобретателей" (этот "союз" до сих пор существует) и оборудовал у себя в квартире нечто вроде лаборатории, зарегистрировав ее, как "Пролетарская испытательная лаборатория Красный Марат". На заре военного коммунизма такая чушь достигала цели и как инженер, так и его "лаборант", – отцовский камердинер, варили на керосинке лошадиное мясо и овес, делали для обмена на продукты металлические зажигалки и воровали с барок и старых заборов дрова для отопления.

С появлением "Нэпа", вся семья вернулась в Петербург: и все понемногу устроились на службу, которая не могла прокормить, но давала право на существование и понижала квартирную плату. Все шестеро вырабатывали, в общей сложности 160 рублей в месяц, причем больше всех вырабатывал инженер, получавший 83 рублей в месяц (около 34 долларов). Но благодаря службе квартирная плата была всего 30 рублей в месяц. У госпожи Б. и её дочери были припрятаны кое-какие драгоценности, и постепенная и осторожная реализация этих остатков "былого величия" давали возможность не голодать.

Как раз накануне моего посещения происходили так называемые "октябрьские торжества", по случаю годовщины большевистского переворота. Эта годовщина всегда празднуется громадными демонстрациями митингами парадными спектаклями и парадом войск.

Разумеется, вся семья участвовала в этих демонстрациях, сообразно с местом своей службы. Почтенный г-н Б , нес даже плакат с надписью: "Смерть международной буржуазии"...

Как организуются массовые демонстрации в советской России?

Задолго до назначенного для торжеств дня, местный комитет партии сообразно с полученными из Москвы инструкциями, рассылает по всем районным комитетам подробнейшие указания о порядке и организации демонстраций. Районные комитеты делаюсь, в свою очередь, распоряжения по всем коммунистическим коллективам, различных учреждений, фабрик, заводов и прочих советских предприятий Нет такого, хотя бы самого маленького учреждения, где не существовала бы так называемая коммунистическая ячейка. Благодаря такой организации, в назначенный для шествия демонстраций день, буквально все население всей советской России дефилирует в городах, селах и деревнях с плакатами и пением интернационала. Уклониться от участия в этих демонстрациях совершенно невозможно, так как все служащие и рабочие всех предприятий, при отправлении демонстраций на сборный пункт, контролируются членами коммунистической ячейки коллектива данного учреждения. Кроме того, в среде состава служащих любого советского учреждения, всегда имеются несколько секретных агентов Чеки.

Не выйти на демонстрацию, – это значит подвергнуть себя риску увольнения со службы, а это равносильно для советского гражданина потере тех немногих человеческих прав на существование, которые дает служба, несмотря на нищенское вознаграждение и десятки налагаемых ею обязанностей.

Я собрался покинуть моих гостеприимных хозяев. Как раз уходил на службу, в театр, – старик камердинер, а инженер и его сестра спешили в свои учреждения на какие то доклады и выборы кого-то куда-то.

"Подождите минуточку, дорогой мой", – попросил меня г-н Б , – "пусть Настенька (приемная дочь камердинера) пойдет с ними вниз и посмотрит, что около дома никто не наблюдает. Долго ли до беды с вашим братом иностранцем. Вон вы как разоделись".

Настенька вскоре возвратилась с докладом, что "путь чист".

Так живут в советской России "бывшие люди".

 


Глава 6-я

Однажды на представлении оперы "Борис Годунов", по случаю юбилея заслуженного оперного артиста Андреева, я столкнулся во время антракта в театральном коридоре с моим бывшим попутчиком голландцем. В ответ на высказанное мною неудовольствие и жалобы на убийственную медлительность и бюрократизм советских учреждений, мой приятель подвел меня ко входу в освещенный театральный зал. Показывая рукой на несколько лож бенуара с сидящими в них людьми в смокингах и фраках, голландец мне сказал:

"Все эти господа – наши с вами коллеги – иностранные купцы. Я почти со всеми с ними знаком. Хотите на пари – ужин у Донона с шампанским, что самый счастливый и ловкий из них, добился какого-нибудь определенного решения по своему делу не менее как по истечении года ожиданий и хлопот. А большинство занимаются случайными делишками в надежде на изменение обстановки к лучшему.

Одному какому-нибудь из нас удается обработать крупное дело, благодаря счастливому стечению обстоятельств и политической конъюнктуре. Тогда все сразу оживают духом, так как каждый думает что и его счастливый черед прийдет. Я сделал, на свое несчастье, одно крупное дело, так как это как раз совпало с моментом, когда большевики хотели добиться признания их в Голландии. Теперь мои принципалы держать меня тут, в этом болоте, надеясь на дальнейшие выгодные дела. Черта с два!

На днях, вот тот черненький француз очень выгодно закупил у Советского правительства громадную партию льна. Он здесь торчит уже десятый месяц. За этот лен мы и немцы давали цену гораздо выше, чем французы, но сейчас здесь в моде Франция"... От пари с голландцем, я разумеется отказался, но все же мы решили поужинать, после спектакля, в небольшой компании у "Донона".

Бывший Императорский Мариинский театр или по-советски "государственный театр оперы и балета", пострадал от советского режима сравнительно мало. Стало чуть грязнее, потускнела позолота, обветшали роскошные портьеры парадных лож и на них были вышиты золотом эмблемы советской власти – серп и молот, вместо прежнего двуглавого орла. Но в общем, в сравнении со всем, что мне приходилось видеть в советской России, театр производил нарядное и даже торжественное впечатление, если не присматриваться к публике.

Как всегда и во всех общественных местах советской России, театральная толпа производит впечатление серой, бедно одетой массы подавленных людей. В партере много чрезмерно накрашенных дам, доминируют еврейские и восточные лица. На балконе и галерке доминируют типичные русские скуластые физиономии. Ложи бенуара и первый ряд партера был занят исключительно иностранцами и нэпманами. В коридорах и в театральном Фойе, я заметил среди серой массы простонародья несколько интеллигентных русских лиц, по-видимому, уцелевших "бывших." Это заметно было по скромной элегантности перешитых дамских платьев и по старомодным, но опрятным костюмам мужчин.

Опера была превосходно поставлена, в изумительно художественно исполненных декорациях.

По окончании спектакля происходило чествование заслуженного оперного артиста-юбиляра. Говорились речи представителей всевозможных пролетарских организаций. Почти беспрерывно играли интернационал и во всех речах, разумеется, заготовленных в районных комитетах, подчеркивалась мысль, что искусство должно быть исключительно пролетарским и служить интересам пролетариата.

Голландец и я не досидели до конца торжества... и поехали к Донону.

Это старинный фешенебельный ресторан, который опять возродился, с появлением "Нэпа". Это учреждение открыто группой частных лиц, на очень льготных арендных условиях. Секрет полученных арендаторами льгот, очень прост: существование ресторана отвечало интересам Чеки, так как здесь собиралась исключительно избранная публика – иностранцы и нэпманы, т.е. как раз тот элемент который наиболее всего привлекает к себе внимание Чеки.

Здесь, в этой западне было все по старорежимному. Великолепный струнный румынский оркестр, выдрессированные, с иголочки одетые, лакеи, превосходное вино и изысканная кухня. Обе залы разделенные колоннадой, были полны элегантной публикой, шампанское лилось рекой, и беспрерывно шел дивертисмент, исполнявшийся тут же в залах, между столиками артистами оперы и балета.

Мы заняли отдельный кабинет, с выходившим в общий зал открытым балконом. По моей просьбе, среди приглашенных голландцем, был также один нэпман, на которого мне уже давно указывали "верные люди", как лицо, вхожее в советские деловые сферы. Этот еврей, бывший присяжный поверенный, успел за время "Нэпа", сделать себе крупное состояние. Он был в самых коротких отношеньях с комиссаром внешней торговли Красиным и с начальником государственной торговли Лежавой. В моем рассказе я назову этого нэпмана вымышленным именем, – Левинсон. Его гражданская жена, весьма небезызвестная оперная артистка X, тоже была в нашей компании, блистая умопомрачительными брильянтами и только что полученным из Парижа туалетом.

Ужин наш затянулся до шести часов утра и был очень удачным во всех отношениях. Под шумок я успел договориться с Левинсоном по поводу моего дела и заручился его поддержкой у московских заправил государственной торговли.

Моя поездка в Москву должна была состояться в средине ноября, а пока что, так сказать, между делом, Левинсон предложил мне довольно выгодную комбинацию. Дело сводилось к поставке некоторого количества товара нашей фирмы, для одного государственного учреждения. Половина всего поставляемого мной товара должна была находиться в таком состоянии, чтобы покупатель имел возможность забраковать товар.

Я знал уже настолько хорошо советские условия, что понял Левинсона с полуслова. Но предложенная комбинация мне совершенно не подходила, так как и всемогущий Левинсон мог рано или поздно оказаться в лапах Чеки. Не желая портить налаженных отношений с нужным мне человеком, я не дал решительного отказа и условился с Левинсоном заехать к нему на квартиру для подробного обсуждения всего дела. Интересно, что Левинсон ни за что не соглашался приехать ко мне в контору, так как, благодаря его связям с советскими вельможами, он находился под наблюдением Чеки.

В исходе шестого часа утра, залы были еще на половину полны публикой. На одном из столиков лихо отплясывал чечетку балетный артист Орлов, среди хрустальных рюмок и бокалов. Какой-то англичанин, усадив на плечо хорошенькую артистку балета Зиночку К., жонглировал бутылками.

В туманном сумраке Петербургского осеннего утра, я ехал по сонным еще улицам города-сфинкса, города контрастов и миражей. На площади главного штаба, ныне площади Урицкого, тяжело высилась громада Зимнего дворца, с вывеской: "Музей революции". Наспех сооруженная на площади большая деревянная трибуна, была задрапирована красной материей. У колонны Славы, уже поместилась продавщица газет, и на лотке пестрели "Правда", "Безбожник", "Красная звезда"...

В самой верхушке колонны, фигура ангела казалось вот-вот уронит на землю лавровый венок и унесется в серую небесную даль.

Частой дробной рысью проскакал полуэскадрон конной милиции. И тут обман и игра словами. Типичные солдатские лица, форма, вся выправка, были такие же, как и "раньше". Почти точная копия старой дореволюционной полиции. Вся внешняя разница со старой полицией выражалась в фуражках с прямым козырьком и красных петлицах на воротнике шинели.

У конногвардейского бульвара двое милицейских вели за шиворот пьяного оборванца, певшего, по-видимому в свое оправдание. "интернационал".

В этом пьяном человеке, певшем интернационал, как бы выражалась вся внутренняя сущность современного советского пролетария, влекомого за шиворот милицией...

У Левинсона было две квартиры, и я поехал по его указанию и приглашению на ту, где жила артистка X. Квартира эта была на одной из бывших элегантных улиц и состояла из восьми громадных комнат, обставленных с музейной роскошью. Античная мебель, масса картин, всюду восточные, старинные ковры. Разумеется, что как квартира, так и вся обстановка, были результатом плодотворной и хитроумной деятельности самого Левинсона, сумевшего найти, по меткому выражению артистки X.,. "истинный нерв" пролетарской революции.

"О, Абрам Соломонович, – это гениальный человек," говорила мне с гордостью, г-жа А.

"Подумайте только, Абрам Соломонович совершенно аполитичен, а как его все ценят. Он даже четыре раза уже был арестован, но его всегда выручают его влиятельные друзья."

Г-жа X. не упомянула мне, что она сама была тоже влиятельным лицом, но я узнал об этом, к сожалению много спустя после описываемой встречи. Она была секретным агентом Чеки, и благодаря её близким отношениям с Левинсоном, Чека закрывала глаза на многие комбинации "гениального коммерсанта."

С Левинсоном я пришел к определенному соглашению, дав ему возможность получить требуемое количество товара, через посредство агентства нашей фирмы в одном из ближайших к России государств. Я, лично оставался совершенно в стороне от всей этой "комбинации*, предоставив Левинсону действовать за свой страх и риск.

Так как за товар уплачивалось по прибытии его на советскую территорию, то оставался сомнительным вопрос о денежной гарантии. Несмотря на всю "гениальность" Левинсона, я не хотел и не мог брать на себя ответственность перед агентством нашей фирмы за судьбу товара и за своевременность платежа, так как товар должен был прибыть даже не в мой адрес. Но в конце концов и этот щекотливый вопрос был улажен и я переслал нашему агентству, верным и бесшумным путем все необходимые гарантии.

Через две недели я получил от Левинсона два письма, открывавшие мне двери к "центру"... С Левинсоном было условлено, что в нужный момент он приедет в Москву, и поможет мне протолкнуть дело.

Дело моей личной конторы, сверх всякого ожидания расширялись. Бумажная переписка и толпы посредников, летавших по моим поручениям по городу, грозили поглотить и меня, и моего секретаря. Большая часть всех дел, разумеется, оказывалась блефом, так как нередко появлялось обстоятельство, изменявшее коренным образом все мои планы и расчеты. То кто-либо из посредников бесследно исчезал в объятиях Чеки, и набожный философ Копонен в таких случаях говорил: "Мир его праху. Мы во всяком случае тут непричем. Ну, ничего, скоро новые явятся."

Появлялись новые, с новыми предложениями, с новыми планами.

Иногда рушилось все настроенное дело, так как весь состав того учреждения, с которым мы трактовали сделку, арестовывался, т. е. исчезал с лица земли наш клиент.

Поставив себе за правило быть строго лояльным в отношении действующих в советском государстве постановлений, я не шел ни на какие самые заманчивые комбинации, если только к ним примешивалось что либо незаконное. Благодаря этому все эти аресты наших клиентов и посредников вызывали во мне глубокое сожаление, но за себя и за Копонена я был совершенно спокоен.

С кожевенным синдикатом я должен был переделать совершенно наново весь контракт. Когда, после бесконечных переговоров, совещаний и переписки, новый контракт был наконец выработан, оказалось..., что синдикат не имеет права на непосредственный импорт товаров из-за границы. Это право было отнято у синдиката как раз во время наших заключительных переговоров. Товарищ Эрисман все время летал между Москвой и Петербургом в стараниях вернуть возглавляемому им учреждению утерянные права.

Из Гельсингфорса мне переслали, через наше консульство, письма, полученные на мое имя из южной Америки. Из этих писем я узнал, что в тон государстве, где помещалась главная контора и заводы нашей фирмы, большевиками усиленно ведутся переговоры о признании советской власти де-юре и носятся слухи об открытии там советского торгового представительства и о предполагаемых громадных закупках сырья для нужд советской промышленности.

Если бы последующие события подтвердили полученные мною сведения, то это могло бы иметь решающее и благоприятное влияние на исход моего дела, поэтому я не смущался моими неудачами в кожевенном синдикате и возлагал надежды на мои переговоры в Москве и на главный фактор в торговых делах в советской России – "Время".

 


Глава 7-я

Однажды ко мне в контору позвонили по телефону и чей-то незнакомый голос осведомился: "Можно ли говорит с господином Седергольм?" На мой удовлетворительный ответ, в телефоне прозвучало: "Сейчас с вами будет говорит председатель Севзапгосторга (государственный синдикат торговли северо-западной области) товарищ Ланда."

Этот советский "вельможа", возымев желание лично со мной познакомиться, просил меня назначить время, когда мне было бы удобно приехать в возглавляемое им учреждение.

На следующий день я поехал в назначенный час и был принят товарищем Ландой в его служебном кабинете. Сборная мебель, ковры, масса всевозможных диаграмм на стенах кабинета. Все как всюду у советских вельмож. Сам товарищ Ланда, плотный, ярко рыжий еврей с сильно выраженным еврейским акцентом и с европеизированной внешностью: приличный пиджачный костюм, воротник, галстук.

Из последовавшей беседы выяснилось, что товарищ Ланда, слышал о ведущихся мною переговорах и будучи в Москве на заседании высшего Экономического совета, он там предложил свой проект о снабжении кожевенной промышленности северо-западной области. Он успел убедит ,,сферы", что право импорта дубильных материалов должно быть изъято из ведения кожевенного синдиката, так как этот синдикат и без того имеет возможность торговать кожей и обувью, а Севэапгосторг нуждается в поддержке и торговля дубильными веществами весьма увёличит обороты этого учреждения.

Во мне все клокотало внутри, так как из-за карьерных соображений Ланда, мне приходилось начать сызнова все дело. Но надо было сдерживаться, так как у меня впереди была поездка в Москву, где я надеялся с помощью "гениального" Левинсона провести мое дело помимо Ланды и болтливого Эрисмана. Сделав вид, что меня заинтересовало предложение Ланды, я согласился обсудить дело в ряде назначенных Ландой заседаний.

На этих заседаниях прежде всего выяснилось, что Севзапгосторг не имеет наличности и мне предлагалось продавать им партии товара на условиях шестимесячного кредита с такой шаткой гарантией, как векселя Севзапгосторга. Дело должно было фактически обстоять таким образом: Севзапгосторг продавал мой товар в кредит всем государственным кожевенным заводам северо-западной области. Заводы изготовляли кожу и обувь, и в кредит сдавали все производство трестам, а те в свою очередь, тоже в кредит распределяли товар по розничным магазинам и кооперативным лавкам в городах и деревнях. Когда после долгих месяцев деньги, поступившие от розничных покупателей, пройдя длинный путь, наконец достигали Севзапгосторга, я мог надеяться получить расчет.

Я уже достаточно присмотрелся к советской торговле и быту, чтобы рисковать ставить мою фирму в положение кредитора Советской промышленности Несмотря на то, что тресты, синдикаты и заводы принадлежат государству, векселя этих учреждений почти не учитываются советскими банками, так как банки тоже страдают хроническим безденежьем, а тресты и синдикаты, не смотря на их "государственность" все работают с громадным убытком и задолженностью. Как ни подавлено городское население и крестьяне, но правительство все же не может повышать цены на товары беспредельно, так как и без того население, в особенности деревенское, вынуждено приобретать товары по невероятно высоким ценам. Советскую иллюзорную промышленность, спасает лишь отсутствие конкуренции с внешним рынком, благодаря государственной монополии внешней торговли.

Вся советская промышленность это картонный игрушечный арлекин, двигающий без всякого ритма конечностями, благодаря веревочкам, за которые дергает .Центр". Вся промышленность в современной России так же мертва, как картонная игрушка.

Я посетил под разными благовидными предлогами несколько наиболее крупных заводов Петербурга, Москвы и Ивано-Вознесенского района – самого промышленного во всей России.

Что мне показали? .Красные уголки Ленина, кооперативные лавки и технические бюро, в которых масса людей что-то калькулировала, чертила диаграммы, проекты и пр.

На одном из заводов целая группа инженеров разрабатывала проект метрополитена в Петербурге, – городе в котором разрушаются дома от отсутствия средств на ремонт старой деревянной канализации и в котором на 16-ти квадратных метрах сырой и душной комнаты ютится семья рабочего из 6-ти человек.

Чертившие проект метрополитена с наивной гордостью показывали мне эскиз фасада "дома отдыха рабочих метрополитена" и рисунок в красках "домов садов" для рабочих.

Что я видел?

Я видел устаревшее оборудование заводов, старые, наспех отремонтированные станки и мастерские с таким чудовищным накладным процентом расходов, что заводы должны все время испрашивать добавочные ассигнования. В производстве заводов царит какой-то мозаичный дилетантизм и часто сменяемые правления приносят с собой новые взгляды и новые эксперименты.

На некоторых заводах состоят техническими директорами настоящие инженеры, но их деятельность парализуется совершенно неподготовленными к своей роли членами правления, состоящими из рабочих, иногда очень умных и развитых, но абсолютно не компетентных в ведении большого технического предприятия.

Монополия государственной внешней торговли не может быть никоим образом отменена, хотя бы частично, так как это противоречит основным тезисам программы коммунистической партии. Даже частичная отмена монополии повлекла бы за собой соприкосновение с Западом, т. е. привела бы государственную промышленность к полному краху. Поэтому советское правительство нашло компромиссное решение задачи, как привлечь иностранный капитал и удовлетворить растущий товарный голод. Часть наиболее пострадавших фабрик и заводов сдана иностранным предпринимателям на сроки 10–15 лет с правом концессионеров выписывать все сырье, необходимое для производства, из за границы. Благодаря непомерно высоким ценам на предметы государственного производства, некоторые концессионеры удачно работают, держа свои цены на уровне государственных, но давая лучший товар. Но все эти концессионные предприятия очень мелкие, так как крупныё иностранные промышленники не рискуют вкладывать больших капиталов в советские предприятия. Самое существование концессионных предприятий находится под тем же знаком: "постольку, поскольку" и ничем не обеспечено, кроме договора... с советскими властями. Надежды советского правительства на концессионеров не оправдались, так как даже самые крупные из них, не создают ничего солидного и прочного, выписывая из-за границы поддержанные машины и ведя дело так, чтобы из него поскорей выжать все, что только возможно, благо условия изолированного советского рынка это позволяют.

Вся торговля и промышленность советского правительства идут верными шагами к полному краху и покупная способность стабилизированного червонца, медленно понижаясь, в конце концов катастрофически рухнет. Несомненно, что будет постепенно введена еще масса паллиативов, полумер, но этим не спасти положения: нужны чудовищные сунны, чтобы переоборудовать заводы и поднять их производительность. Если это не будет сделано, то еще несколько лет–и все придет к тому же, чем было до появления "Нэпа", а за этим последует самая ужасающая анархия, беспримерная в истории мира. Из этого следует. что как нынешнее советское правительство, так и его творец Коминтерн находятся в заколдованном кругу, и выход из этого круга только один: отменить монополию внешней торговли и создать такие правовые нормы, которые бы гарантировали иностранным капиталистам как их личную безопасность, так и вкладываемых ими в советские предприятия капиталов.

Если это произойдет, то и Коминтерн и Чека перестанут быть тем, чем они теперь, и поэтому, совершенно ясно, что такому крутому повороту в политике будет предшествовать ряд лет, когда будет использован весь запас жестокостей и полумер из арсенала Чеки и Коминтерна.

 


Глава 8-я

Для ознакомления с качествами стандартного типа нашего товара я предложил Севзапгосторгу поставить им немедленно по фабричной цене около ста тонн дубильного экстракта на сумму около 2000 фунтов стерлингов, разумеется, за наличный расчет. Мое предложение пришлось как нельзя более во время, так как, по обыкновению, один из кожевенных заводов Петербургского треста был в затруднении, не получая от своего синдиката давным-давно затребованного сырья.

Давая товар по фабричной цене, я не преследовал прямых личных выгод, а лишь рассчитывал, что эта небольшая поставка введет меня в более тесное соприкосновение с заводами, и под предлогом сдачи товара и производства опытов, мне удастся ближе ознакомиться с постановкой советского кожевенного производства и его требованиями. Это входило одним из первых пунктов в полученные мною задания от моей фирмы.

Не желая портить отношений ни с "товарищем" Ландой, ни с "товарищем" Эрисманом, я поехал в Москву и там в комиссариате внешней торговли мне удалось обставить все дело так, что право на импорт пробной партии товара было давно кожевенному синдикату и таким образом это учреждение благодаря моему вмешательству получило прецедент для возвращения своих утраченных прав непосредственного импорта из-за границы, что весьма облегчало мою задачу. Наш товар был на складе в Германии, прибыл довольно скоро в Петербург и я аккуратно получил в синдикате расчет.

"Товарищ" Ланда рвал и метал гром и молнии против синдиката и его директора и продолжал вести переговоры со мной в тысячах всевозможных вариаций. В конце ноября я съездил вторично в Москву и был принят как начальником комиссариата торговли Лежавой, так и самим Красиным. Насколько первый из них оказался ограниченным и тупым бюрократом, настолько второй с полуслова понял все мое дело и обещал мне свою помощь, находя, что предложения моей фирмы вполне отвечают интересам советской промышленности. К сожалению Красин уезжал на следующий день после нашего свидания в Париж и Лондон и, подтвердив в принципе, что наша фирма будет обслуживать непосредственно синдикат, он отложил окончательное рассмотрение и подписание контракта до своего возвращения из-за границы, т. е. через 3 недели.

Я успел все же добиться от него письма к правлению синдиката, которое должно было облегчить мне защиту моего основного контракта в первоначальной редакции.

Около Рождества, внезапно пронеслась по Петербургу весть: весь кожевенный трест и все правление кожевенного синдиката арестованы Чекой, так как раскрыты грандиозные хищения, взяточничества и растраты. Количество арестованных превышало 400 человек, так как по своему обыкновению, Чека арестовала не только прикосновенных к панаме советских чиновников, но также их знакомых, родных и друзей.

Случайно встреченный мною в одном из банков, "гениальный" Левинсон, был очень взволнован и трагически сказал мне: "Подумайте. Такой скандал в социалистической республике, и в то время, когда всем управляют сами рабочие".

Эти слова были неискренни, так как Левинсон знал, еще лучше меня, что именно в советской России, панамы сделались самым заурядным явлением, и еженедельно арестовываются то в одном, то в другом советском предприятии десятки служащих за совершенные ими, или провоцированные Чекой преступлен я.

Не безынтересно для характеристики советского чиновного быта, что "товарищ" Ланда деятельно способствовал производству обыска и ареста в кожевенном синдикате, надеясь утопить своего врага и конкурента "товарища" Эрисмана. Хотя этот последний не был арестован, но все, происшедшее вывело из строя весь синдикат, и, разумеется, теперь не могло быть и речи для меня о каких либо переговорах.

Когда, после Рождества, я поехал в Москву в третий раз, для свидания с Красиным, то получил от него ответ, что пока все не успокоится и не наладится вновь, работа синдиката, никакие конкретные переговоры не мыслимы.

Таким образом я, силою обстоятельств, возвращался вновь к моим личным торговым делам. Необходимо было выждать, пока в синдикате все опять войдет в норму.

В конце января 1924 года началась эпидемия арестов по делам, связанным со шпионажем и .контрреволюцией". Коридоры нашего дома на Невском проспекте, совершенно опустели, так как даже посредники и комиссионеры были в панике, и обходили за версту все иностранные конторы.

Все мы, точно по мановению волшебной палочки, сразу потеряли наших русских знакомых и друзей. Это случалось периодически и раньше, но теперь Чека почему то неистовствовала без передышки.

Глухо поговаривали, что в застенках Чеки идут массовые расстрелы, и что все Московские и Петербургские тюрьмы совершенно переполнены.

В массовых арестах мы не сомневались, так как даже советские газеты пестрели описанием таких громадных процессов, как дело кожевенного синдиката, Николаевской железной дороги, Северо-западной железной дороги, Путиловского завода, Владимирского клуба, союза кооператоров и т. п., и т. д.,–все на протяжение полутора месяцев. По самым скромным подсчетам, одни только эти процессы, обогатили советские тюрьмы не менее, чем 2000 заключенных.

Но все это были аресты, связанные так или иначе с экономическими правонарушениями. В стране, где правительство, во имя партийных интересов, регламентирует мельчайшие детали общественной и частной хозяйственной жизни, – естественны эти массовые правонарушения. Эпидемия арестов за весь трехлетний период моего пребывания в советской России (включительно до 1926 года) никогда не прекращалась и ныне продолжается.

В газетных судебных отчетах часто упоминалось о смертных приговорах, но десятки ежемесячно расстреливаемых по приговорам судов, далеко не соответствовали тем глухим слухам, доходившим до нас, о еженедельных сотнях, казненных в застенках Чеки.

Сведения о массовых арестах, производимых Чекой по делам о шпионаже, контрреволюции, политических заговорах, и т. п., хотя и не проникали в печать, но сомнения в их достоверности у нас не возникали.

То один, то другой из моих соотечественников, или кто-либо из членов иностранных миссий, рассказывали за вечерним чаем, о неудачном посещении ими кого либо из русских знакомых. Посетителей всюду встречали с испуганными лицами и произносилась стереотипная фраза: .У нас не благополучно. Коля (или Маня) арестованы Уже столько недель, как не имеем о нем (или о ней) никаких вестей."

Я сам, в январе, отправился навестить одну семью, жившую далеко вне центра города Эта семья старого профессора юриста, состояла из восьми человек, ютившихся в трех комнатах с самой примитивной мебелью. Дом был отвратительный, полуразрушенный и члены профессорской семьи никогда не снимали теплого платья, так как бюджет семьи не позволял приобретать дрова для отопления квартиры. Один из сыновей профессора скрылся нелегально за границу и проживал там уже третий год. Перед моим отъездом в Советскую Россию, он просил меня навещать его родных и передавать им деньги и письма, которые он мне пересылал по дипломатической почте одного из иностранных консульств.

Как раз в это мое последнее посещение из семьи профессора (специальность профессора и его дочери мною намеренно изменены, по вполне понятным причинам) исчезла дочь, только что получившая диплом врача, и сын-юноша 16-ти лет, удаленный из технологического института за "буржуазное" происхождение.

Брата и сестру арестовали за неделю до моего визита, по подозрению в принадлежности к социал-демократической партии. Там же я узнал, что у некоторых наших общих знакомых произведены обыски и ряд арестов.

В этот раз я уходил от профессора не без тревоги за себя, и вдохнул спокойно, лишь переступив через порог подъезда нашего финляндского дома.

Навещая кого-либо из моих знакомых, я всегда брал с собой, как авангард, одного моего русского приятеля, Сидорова, которого я знал бесконечно давно. и он был многим обязан моим родителям и мне. Благодаря своему пролетарскому происхождению и ловкости, Сидоров занимал очень скромную, но верную должность в одном из бюро профессиональных союзов и даже состоял членом партии. Мои свидания с Сидоровым происходили обычно в какой-нибудь пивной или второклассном кафе. Немного поболтав о разных делах, мы отправлялись к кому-либо из моих знакомых. Соскочив с трамвая и подходя к нужному мне дому, я посылал Сидорова вперед, на разведку, а сам проходил мимо, поджидая приятеля у какой-нибудь витрины. Если Сидоров сообщал мне, что "засады" и ничего подозрительного нет, то, простившись с ним, я шел к знакомым. Я всегда поступал так не столько из боязни за себя, сколько из опасения подвести под неприятность моих друзей, для которых знакомство с иностранцем могло превратиться в "дело о шпионаже и контр революции за №".

Несколько раз я нарывался на засады. вернее будет сказать, что Сидоров нарывался, так как я, по обыкновению, поджидал его на улице. Сидоров, благодаря своим многочисленным мандатам и партийному билету, не вызывал подозрений и его всегда отпускали. Но однажды и его продержали 4 дня в тюрьме, и после этого случая благоразумие требовало подыскать нового провожатого для авангарда.

Мой новый разведчик был мальчуган 12ти лет, сын старой прислуги моих давних знакомых, ныне державшей кустарную белошвейную мастерскую. Мы соорудили две картонки и положили в одну из них три мужских рубашки, а в другую женское белье.

В зависимости от обстоятельств, мальчишка пользовался то одной, то другой дежурной картонкой, заходя в нужные мне квартиры под видом сдачи заказа, будто бы перепутав адрес заказчика.

Этот же мой маленький провожатый, первый, раньше меня самого, заметил, когда за мной началась слежка.

Но, видимо, мой час пробил, и несмотря на все принятые мною меры, я уже не в силах был изменить начертанного в книге моей жизни. Но об этом потом...

 


Глава 9-я

Я уже упоминал в предыдущей главе, что все мы, недавно живущие в России иностранцы, относились с недоверием к слухам о массовых расстрелах Чекой, т. е. о расстрелах без предварительного гласного суда. Об этих расстрелах советская печать теперь не публикует. Говорю "теперь", т. е. в период "Нэпа", так как в эпоху откровенного террора, эпоху военного коммунизма не только советские газеты, но и Чека, в отдельных брошюрах, публиковала обширные списки расстрелянных.

Удивительно, как всегда люди склонны к оптимизму, и как немного нужно, чтобы заставить нас поверить в приятное нам, и совершенно разубедить нас в том, что нам неприятно.

Мы все без исключения прекрасно сознавали, что в природе и в методах советской власти ничто не изменилось и не может измениться, коль скоро вся политика направляется интересами Коминтерна под наблюдением Чеки,

Мы все, без исключения, могли наблюдать, как явно и тайно люди массами бросаются в тюрьмы и как все обыватели терроризированы. Казалось бы, что не могло существовать причин, мешающих нам поверить в справедливость слухов об ужасах застенков Чеки. Предпосылка для такого умозаключения формулировалась сама собой: . "Раз вообще Чека полномочна, бесконтрольна, раз в стране царит только право диктатуры, раз в систему управления страной введены сыск, провокация и административный произвол, то почему не быть и массовым казням без суда.

Так говорит логика. Но люди, воспитанные в условиях старой культуры права и нормальных человеческих взаимоотношений, всегда руководствуются в своих заключениях, не одной лишь логикой, но также голосом своей совести и побуждениями сердца.

Наши совесть и сердце отказывались верить слухам о массовых казнях, без суда» и я, лично, считал все эти слухи праздной болтовней перепуганных обывателей. Мои соотечественники и друзья из различных иностранных миссий, успевшие уже ознакомиться с советским бытом и порядками, только приговаривали: .Ничего, поживете – увидите."

В конце января 1924 года я, совершенно случайно, встретил на улице сестру моего бывшего сослуживца по Российскому Императорскому флоту. Несмотря на 9 лет, протекших с момента нашей последней встречи в семье сенатора Я. , я сразу узнал в увядшей и бледно одетой в траур женщине, бывшую красавицу и светскую львицу Т.

Её брат, мой бывший сослуживец, после нескольких арестов был в конце концов оставлен в покое. В период "Нэпа", как и многие бывшие офицеры, он кое-как приспособился к режиму, и даже устроился на какую-то очень маленькую должность в одном из советских торгово-промышленных предприятий. Эта должность давала полуголодное существование, но зато казалось, что на прошлое "офицерство" теперь может быть поставлен крест, и о старой профессии "царского" офицера, уже никто не напомнит ни обысками, ни арестами, ни угрозами. Так казалось бедному Т., и он чувствовал себя почти счастливы, надеясь на дальнейшую эволюцию "Нэпа", и имея возможность поддерживать мать и сестру.

В октябре его внезапно арестовали по подозрению в контрреволюции и шпионаже, так как кто то из живущих за границей русских эмигрантов, был настолько неосторожен, что в одном из писем к своим друзьям в России, упомянул фамилию Т.

При одном из обычных, повальных обысков, производимых периодически Чекой, это письмо была найдено у одного из корреспондентов легкомысленного эмигранта. Это повлекло за собой арест массы всевозможных лиц, и в том числе несчастного Т. с сестрой. Девушку выпустили из тюрьмы в декабре, а её брата и еще нескольких человек, арестованных по тому же "делу", расстреляли по постановлению коллегии Московской Чеки, т. е. без суда.

Немного спустя после вышеописанной встречи, мне опять пришлось соприкоснуться с одним из многих случаев массовой казни, произведенной только на основании провокации и подозрительности Чеки. Но я не хочу вдаваться в утомительный перечень всех этих ужасных фактов, так как обо всем этом я расскажу в главах, посвященных моему пребыванию в советских тюрьмах. Там я имел возможность наблюдать "в натуральную величину" всю закулисную сторону советского быта. Там я видел собственными глазами, с о т н и людей, которых убивали без всякого суда. В начале февраля я столкнулся невдалеке от нашего дома с моими бывшими школьным товарищем и сослуживцем по Императорскому флоту, Л.

Он меня весьма радостно приветствовал, и сверх всякого ожидания, без тени опасения, пригласил меня к себе на обед. На мой подчеркнутый намек, что я теперь иностранец, и что мое посещение может навлечь на Л. всякие беды, мой товарищ сангвинически засмеялся и сказал:

"Вы все иностранцы, все ужасно преувеличиваете. Все далеко не так ужасно, как вам, это кажется."

На следующий день, после этой встречи я поехал к Л., на обед.

Все как всюду и всегда в советской России, т. е. парадный ход заперт, и входить надо через черный ход. Пройдя кухню, в которой хлопотала повариха в белом колпаке, я попал в отлично обставленную квартиру, не носившую ни малейших следов пронесшегося урагана революции, террора и голодных годов.

В уютной гостиной, освещенной мягким светом затемненной абажуром лампы, я застал довольно большое и элегантное общество. Моя боязнь, что мой смокинг будет шокировать угнетенных "бывших", совершенно рассеялась, при виде мужчин, одетых, не хуже меня, в смокинги и декольтированных дам, одетых в изящные, модные платья. Сам Л. сиял бриллиантовыми кольцами, золотым портсигаром и изумительно суетливым радушием.

Несколько позднее меня, в гостиную вошла артистка X., в сопровождении Левинсона. Среди гостей были два советских видных чиновника из приспособившихся , бывших", представитель Польши по реэвакуационному вопросу (тоже служивший, до революции, офицером русского флота), технический директор одного из текстильных заводов –?:'все с женами, кроме меня.

Обед был превосходный и вина лились в изобилии. За чашкой кофе и сигарой, Л. и я вспомнили старые школьные годы и именно эти годы дали мне вправо задать старому школьному товарищу вопрос: каким чудом, каким образом удалось ему не только сохранить прежнее благосостояние, но продолжать так храбро вести прежний образ жизни, вопреки царящему вокруг террору Чеки?

Ответ моего школьного товарища меня не удовлетворил, и мое недоверие к нему еще больше возросло.

По его словам, он занимал какую-то должность в какой-то комиссии, по распродаже технических материалов, оставшихся после войны. Более чем сомнительно предположение, что он мог нелегально зарабатывать на этих распродажах. При его незначительной должности и тщательном контроле со стороны Чеки, такой способ заработка долго продолжаться не мог бы. Об этом свидетельствовали часто публикуемые в газетах судебные разбирательства всевозможных дел о взяточничестве и десятки еженедельно расстреливаемых по судебным приговорам.

Л. мне говорил, что ему удалось припрятать от конфискации драгоценности его жены и свои, и теперь, – во время ,,Нэпа", он их выгодно продавал. Кроме того, сестра его жены, по словам Л., концертировала за границей с громадным успехом и присылала Л. значительные суммы.

Все эти россказни были сплошной неправдой. Во-первых, Л, давным-давно посадили бы в тюрьму, за получение из за границы больших сумм. Во-вторых, я узнал уже немного позднее, что сестра жены Л., служила в одном из советских заграничных дипломатических представительств. В третьих, не смотря ни на какие деньги, Л. не мог бы так широко Жить, как он жил, если бы это не получило санкции свыше, в силу каких то тайных причин.

В советской России, – при условиях ,,Нэпа", могут относительно безопасно и широко жить иностранцы концессионеры. Иногда пробуют откровенно широко жить "нэпманы", но... это почти всегда кончается арестом и конфискацией всего имущества. Если нэпман широко живет, то это совершенно убедительно доказывает, в условиях советского режима, что доходы нэпмана основаны на целом ряде противозаконных комбинаций.

В условиях советского быта и права, совершенно невозможно для советского гражданина заработать легально, мало-мальски значительную сумму денег. Поэтому можно безошибочно определить, по образу жизни советского гражданина, насколько его деятельность закономерна, с точки зрения Чеки. Нет ничего удивительного в тон, что Чека проявляет ,сверхчеловеческую проницательность". Раз вся жизнь советского обывателя обставлена тысячами всевозможных запрещений, и ему фактически разрешается только дышать, и то не всегда, то не нужно обладать какой либо особой проницательностью, чтобы понять, как наполняются тюрьмы нарушителями закона.

Ни одному слову Л., я не поверил. Впоследствии я убедился, что, если не сам Л., то его супруга и её сестра были секретными агентами Чеки.

Артистка X., подруга Левинсона, предполагала на ближайших днях ехать в Париж. Она довольно ловко перевела разговор на мои отношения к моей южно американской фирме, и распространилась о трудностях получения визы для советских граждан, желающих попасть в Америку. Полушутя, полусерьезно, очаровательная дива старалась осторожными вопросами вызвать меня на откровенность. Насколько помню, больше всего интересовал ее вопрос, собираются ли шефы моей фирмы отозвать меня обратно, и знаю ли я что-либо о положении переговоров советского правительства, по поводу его признания правительством той республики, где были плантации и главная контора нашей фирмы.

Даже при всем моем желании, я не ног бы удовлетворить любопытство моей собеседницы. Я был очень мало осведомлен в политике экзотических государств, и та маленькая южноамериканская республика, в экономике которой доминировало влияние моей фирмы, вела свою политику в отношении советской России, совершенно вне экономических соображений, справедливо считая, что советские хозяйство и финансы не могуг иметь никакого влияния на бюджет даже маленькой республики.

Представитель польской реэвакуационной комиссии г-н Ч., очень красивый и видный молодой человек, знавший нашего гостеприимного хозяина по совместной службе в Императорском флоте, держал себя очень сдержанно. Насколько я понял из раз» говоров, он бывал неоднократно в доме Л.

Вскоре после этого обеда, я еще два раза встречался случайно с гм Ч. в ресторане и на улице. Я был очень удивлен, когда однажды пронесся слух, что Чека обнаружила целую сеть шпионажа в пользу Польши, и организатором этого шпионажа, по мнению Чеки, был никто другой, как Ч., успевший вполне легально выехать за границу.

Вопреки своему обыкновению, Чека решила вести весь процесс о польском шпионаже, в гласном суде. Как и всегда, процесс был "сделан" громадным, с несколькими десятками обвиняемых. Результатом всего этого, абсолютно беспочвенного процесса, было много расстрелянных и осужденных на десятилетнее тюремное заключение.

Удивительно, что ни мой школьный товарищ Л., ни артистка X., с которой г-н Ч. встречался неоднократно в доме Л., не были привлечены к делу даже в качестве свидетелей. Это тем более удивительно, так как за Ч. было установлено тщательное и долговременное наблюдение. Об этом можно было судить по массе арестованных лиц, вина которых заключалась в шапочном знакомстве с Ч.

За всем процессом по делу польского шпионажа я следил по газетам, находясь уже в тюрьме, и этот процесс причинил мне не мало тревожных дней. Ежеминутно, игрой слепого случая, могло открыться и мое знакомство с Ч.,–знакомство совершенно невинное, но и этого было бы достаточно, чтобы окончательно погубить меня, обвинявшегося в самых тяжких преступлениях против советской власти.

Мне до сих пор кажется странным и подозрительным, что моя, хотя и мимолетная, встреча с г-м Ч. в доме А., ни разу не вызвала вопросов со стороны следователей Чеки. Они часто ставили меня в тупик на бесконечных допросах, называя мне имена лиц, которых я никогда в своей жизни не встречал, или за мимолетностью знакомства даже не помнил. Более чем сомнительно, чтобы встреча двух таких лиц как Ч. и я, бывших под бдительным надзором Чеки, осталась бы ей неизвестной. Невольно напрашивается предположение, что в интересах Чеки, было не спрашивать меня о знакомстве с Ч., так как это повлекло бы за собой упоминание мною о месте нашей встречи, и следовательно потребовалось бы привлечь к допросу самого Л. и артистку X.

Это знаменовало бы, так называемый на языке Чеки,–"провал" двух видных, секретных сотрудников-провокаторов, т. е. конец их ответственной деятельности на пользу Чеки.

 


Глава 10-я

В начале февраля я получил письма от моей фирмы из Южной Америки, пересланные мне из Гельсингфорса в Петербург по дипломатической почте, дабы избежать нескромной любознательности советской цензуры.

Из последнего письма, отправленного из Ю. Америки в начале января, я узнал весьма важную для моих дел новость. Оказалось, что прелиминарные и полуофициальные переговоры советских делегатов с правительством той республики, где помещалась наша фирма, о признании советского правительства де-юре и де-факто–не увенчались успехом. Одновременно с отъездом советских делегатов, были аннулированы намечавшиеся крупные сделки на каучук, сахар, *) хлопок и... наш дубильный экстракт.

*) Прим. авт. Удивительно, что Советское. правительство собиралось закупать в Южной Америке сахар. Этот продукт производится в России в достаточном количестве. Очевидно, переговоры о закупке сахара, велись для придания большего значения тем перспективам, которые открывались, благодаря официальным торговым сношениям с советским правительством. Мне ничего другого не оставалось, как выразить моей фирне сожаление в том, что мои предположения и мои рапорты, оказались справедливыми, и просить освободить меня от обязанностей торгового представителя в советской России.

Не имело никакого смысла оставаться дольше в советской Росс и, так как случайная продажа небольших партий нашего товара, совершенно не входила в план деятельности моей фирмы. Предполагавшийся концессионный договор на постоянную, монопольную поставку, был при данных обстоятельствах совершенно невозможен.

Даже о единичных крупных поставках нашего товара, не могло быть и речи, так как я с неоспоримой ясностью видел, что всякая крупная сделка приурочивалась всегда советским правительством к известному политическому моменту и почти не зависела от действительных нужд и требований советской промышленности и интересов населения.

В период начала 1924 года для советского правительства было важно, в силу каких-то причин, занять твердую позицию в Южной Америке. Для этого оно выбрало одну из маленьких южноамериканских республик, откуда, утвердившись прочно, можно было бы распространять свое влияние и на другие соседние республики. На этот раз игра была проиграна. и советскому правительству не помогли щедро раздававшиеся обещания на громадные закупки в астрономических цифрах.

Я начал подумывать об отъезде, но сначала, мне надо было закончить дела моей собственной конторы. Полученные мною сведения, разумеется, нисколько не изменили внешне моих отношений с теми советскими учреждениями, с которыми я вел переговоры о концессии.

Со дня на день я ожидал, что с советской стороны не замедлит последовать ряд предложений, которые мне облегчат сведение на нет всех предыдущих переговоров.

В средине февраля в Петербург приехал Красин (народный комиссар внешней торговли) и начальник государственной торговли Лежава. Из кожевенного синдиката мне позвонили по телефону к просили приехать на совещание.

Этого совещания я никогда в своей жизни не забуду, так как именно тогда решилась моя участь, и с момента этого совещания я был передан в руки Чеки.

В большом, уже знакомом мне, безвкусном кабинете директора синдиката, меня уже ожидали несколько человек.

Среди присутствовавших я заметил мефистофельскую фигуру Красина, вертлявого Эрисмана, топорного Лежава. Остальных трех я не знал, но из дальнейшей беседы выяснилось, что двое были видными чиновниками комиссариата внешней торговли. Личность третьего осталась мне в то время неизвестной, и я вновь встретился с ним лишь через полтора месяца после совещания, уже находясь в тюрьме. Этот третий был начальник отдела Чеки по контршпионажу–известный чекист Мессинг.

Едва я успел раскланяться с членами совещания, как экспансивный Эрисман, в нервно повышенном тоне, обратился ко мне словами: "Что же, Борис Леонидович, нам надо все-таки придти к какому-нибудь соглашению. Времени прошло довольно для раздумываний".

На это, я совершенно спокойно ответил, что в моем портфеле, находится вся переписка о наших переговорах и из них видно, что менее всего можно упрекнуть меня в медлительности и нежелании довести дело до благоприятного результата.

С этими словами я выложил на стол все документы, и обращаясь к Красину сказал: "Я надеюсь, что, может быть, ваше личное присутствие даст нам возможность договориться до чего-нибудь определенного".

На это, Красин мне ответил: ,Так как дело идет не о промышленной концессии, а о предоставлении вашей фирме монопольного права на постоянную поставку товара для советской кожевенной промышленности, то вопрос этот мог бы быть решен в желаемом для ваших доверителей направлении:. лишь в том случае если бы государство, в котором находится ваша фирма, было бы с нами в официальных сношениях. Так как этого нет, то договор наш должен быть перестроен на иных началах, так же, как это сделано для других фирм, с государствами которых мы не находимся в официальных сношениях".

"Иные начала" договора заключались в том, чтобы мы поставляли наш товар на территорию Сов. России в склады Госторга (государственный торговый синдикат), и чтобы вся продажа нашего товара велась Госторгом, на условиях долгосрочного кредита, без иных гарантий кроме... самого договора.

Поэтому я счел момент, как нельзя более подходящим, чтобы отказаться от предложения мотивируя мой отказ необходимостью списаться с моей фирмой.

У меня гора свалилась с плеч, и я мог теперь уехать из советской России к себе на родину.

Совершенно неожиданно в наш разговор вмешался Мессинг, державшийся во время совещания в стороне, и лишь изредка бросавший на меня, острые, неприятные взгляды. Глухим голосом, с сильным эстонским акцентом, он мне задал вопрос: "Скажите пожалуйста, как вы переписывались с вашей фирмой?"

Этот вопрос так меня удивил своей неуместностью, что я мог только сказать в ответ: ,Я не понимаю вашего вопроса, и мне кажется, что он не имеет никакого отношения к предмету нашего совещания."

В этот момент Красин и Лежава встали, извинились неотложными делами, и, простившись со мной, вышли из комнаты.

Мой резкий ответ, по-видимому, нисколько не смутил Мессинга, и несмотря на знак глазами, сделанный ему Эрисманом, он усмехнулся, и вторично обратился ко мне с вопросом:

"Я думаю, что письма в Америку очень долго идут. Вы вероятно теперь уедете домой в Финляндию, так как здесь вам нет смысла ожидать ответа вашей фирмы. Да и переписываться из Финляндии гораздо удобнее."

Последняя фраза звучала вроде вопроса, но я не счел нужным отвечать и, простившись со всеми присутствующими, я вышел из кабинета.

В вестибюле, надевая шубу, я несколько задержался, и в отражении зеркала вдруг заметил, как стоявший в коридоре Мессинг, сделал знак головой и главами в мою сторону, и прошел к выходу.

Тут же в вестибюле, почти у дверей я заметил двух человек, очень невзрачной внешности и почти одинаково одетых в короткие пальто с каракулевым воротником и таких же шапках. Я сделал вид, что не замечаю их и прошел мимо, чувствуя на себе противный, колючий взгляд сыщиков.

Когда ной автомобиль двинулся вперед, то, обернувшись я видел, как оба сыщика вышли из подъезда, и один из них что то оживленно говорил своему товарищу, показывая на меня рукой.

 


Глава 11-я

Тот кто провел в советской России несколько месяцев, не станет портить себе настроение, обнаружив за собой слежку. Агенты Чеки следят за каждым иностранцем и к этому постепенно привыкаешь, Иногда слежка ведется или очень неумело или чересчур навязчиво, тогда ее начинаешь замечать и это раздражает. Я иногда и раньше замечал за собой сыщиков, но, по-видимому, слежка за мной на улице велась не постоянно, так как несмотря на мою осторожность и наблюдательность, я не часто обнаруживал за собой "лягавых" (прозвище агентов Чеки).

С момента моего последнего совещания, я стал замечать усиленное внимание ко мне со стороны Чеки.

В последних числах февраля я понемногу привел в ясность все мои личные дела и телеграфировал моей фирне, что я в скором времени выезжаю в Финляндию. Во избежание нежелательного любопытства со стороны Чеки, телеграмма в Америку была послана из Гельсингфорса, куда я переправил по дипломатической почте текст телеграммы и письма. Приблизительно в это же время мой секретарь, инженер Копонен, рассказал мне, что он встретил недавно одну свою старинную знакомую даму, которая просила его во имя старой дружбы выручить ее из беды. По словам дамы, её брат – служащий советской таможни у советско-финляндской границы, очень выгодно купил небольшой ящик с американскими лентами для пишущих машин, но она боится внезапного обыска и потому просит Копонена спрятать товар "в той финляндской конторе, где он служит", так как "эти мерзавцы, чекисты, не смеют производить обыска в доме консульства."

Копонен очень резонно ответил своей приятельнице, что, во первых, контора принадлежит не ему, во вторых, экстерриториальностью пользуется лишь самое помещение консульства, а отнюдь не весь дом и, в третьих, ленты для пишущих машин настолько невинный товар, что он готов выручить даму и временно спрятать их у себя, на своей квартире.

Когда я услышал рассказ Копонена, то очень взволновался, так как я далеко не разделял его мнение, что "ящичек" с несколькими десяткам лент для пишущих машин – невинный товар. По моему, это было прежде всего контрабандным товаром, а, во-вторых, вся эта история с начала и до конца была, по моему глубокому убеждению, самой грубейшей формой провокации.

Поэтому я в самых решительных выражениях потребовал, чтобы Копонен немедленно уничтожил весь "ящичек", и, зная чрезмерную мягкость и деликатность Кононена, я предложил ему сейчас же взять у меня необходимую сумму, чтобы вознаградить его знакомую даму за тот убыток, который ей причинит мое решительное распоряжение. Копонен денег не взял, так как не знал стоимости лент, но сейчас же отправился домой с обещанием немедленно все уладить.

Весь остаток дня и вечер я был очень взволнован, так как какое-то смутное чувство говорило мне, что вся эта история с лентами должна иметь какое-то отношение ко мне. Утром следующего дня, выходя из автомобиля, •я заметил у подъезда консульства две уже знакомых мне фигуры сыщиков.

Копонен меня встретил в конторе, как и всегда со своей приветливой жизнерадостной улыбкой и, шутя, сказал мне: "Вы всюду и везде видите провокацию и сыщиков. Успокойтесь: я все уладил и сохранил вам деньги. С вас бутылка шампанского. Я вчера отвез ящик обратно к госпоже Л."

Это известие меня не особенно успокоило, но от бутылки шампанского я не отказался с условием, что Копонен сам сходит за ней в ближайший магазин. Когда Копонен, смеясь, собирался уже идти за вином я ему совершенно спокойно сказал: "Когда будете выходить из подъезда, обратите внимание, не торчат ли около него две фигуры, и я описал, как мог подробнее, моих сыщиков.

"Когда будете возвращаться, полюбуйтесь на них еще раз; а когда мы с вами вместе выйдем, то мы вместе будем любоваться ими."

Когда вино было принесено, то Копонен несмотря на игристое шампанское, был почему то озабочен и больше не подшучивал над моей "манией преследования"...

8 го марта Копонен в контору не явился, а еще через две недели удалось выяснить, что он арестован и находится в тюрьме Чеки на Шпалерной улице.

Исчезновение Копонена меня чрезвычайно огорчило и обеспокоило. Мое собственное положение начинало также внушать мне опасения, так как я все больше и больше убеждался в том, что вся история с Копоненом и его арест являются лишь прелюдией моего собственного ареста.

Я тщетно старался уяснить себе те мотивы, которые так привлекли ко мне внимание Чеки, но, как я ни проанализировал всю мою деятельность за время моего пребывания в советской России, я не нашел ни малейшего формального повода, который давал бы право даже Чеки меня арестовать. По мнению некоторых моих ближайших друзей, мне следовало, как можно скорей, уехать за границу.

Согласно советских правил никто не может покинуть пределов советской республики без особого разрешения на выезд. Процедура добычи такого разрешения для иностранцев не так длительна, как для советских граждан, но все таки проходить не менее трех четырех дней, пока выполняются все формальности необходимые для выезда за границу.

Так как в середине марта истекал разрешенный мне советскими властями срок моего пребывания в советском государстве, то мой отъезд не мог возбудит болезненной подозрительности Чеки, и никоим образом не мог быть поставлен в связь с арестом Копонена.

В начале марта я поручил служащему консульства исхлопотать мне разрешение на выезд из пределов советской республики и мой паспорт был отправлен в особый отдел "для иностранцев."

Слежка за мной приняла совершенно откровенный характер, но наблюдение велось главным образом у дома на Невском проспекте. Сыщики, всегда двое, дежурили регулярно у остановки трамвая, как раз против парадного подъезда нашего консульства. Из окна моей конторы, в бинокль, я ежедневно рассматривал столь знакомые и опротивевшие мне физиономии советских пинкертонов.

В контору я старался ездить в консульском автомобиле в обществе консула и служащих консульства и таким же образом я возвращался домой.

При таком способе было все таки меньше риска исчезнуть внезапно, как это часто случается с жертвами Чеки.

Но я должен сказать, что искусство агентов Чеки оставляет желать многого.

Несколько раз я проходил из моей конторы внутренним коридором на другой подъезд нашего дома, выходивший на Малую Конюшенную улицу, перпендикулярную к Невскому. Чуть высунувшись из подъезда, можно было видеть, как прогуливались мои сыщики у остановки трамвая на Невском. Улучив удобный момент, можно было вскочить быстро на извозчика или в ожидавший автомобиль, совершенно не возбуждая внимания наблюдавших за главным входом сыщиков, пересечь Невский и спокойно ехать домой. Однажды один из них заметил меня, когда я на извозчике уже поворачивал по Невскому в противоположную от консульства сторону. Как мне в то время ни было тяжело, я невольно засмеялся при виде растерянно удивленной глупейшей физиономии одного, и торопливо выхватившего из кармана пальто мою фотографию, другого сыщика. Оба тут же на улице стали по очереди сравнивать фотографию с оригиналом. А ведь эти два советских Пинкертона уже с месяц, по крайней мере, наблюдали за мной и не знали, что из консульства есть два выхода!

У дома на Екатерингофском проспекте явного наблюдения за мной не было, но это происходило, во первых, потому, что улица эта довольно малолюдна и фигуры сыщиков обращали бы на себя внимание.

Во вторых, наблюдение за мной велось, вероятно, через кого-либо из лиц, принадлежащих к низшему персоналу служащих дома, или членов их семейств, или через прислугу, так как вне всякого сомнения, Чека позаботилась иметь своего агента и в нашем доме...

Я чувствовал себя с момента ареста Копонена наполовину арестованным, так как по вечерам я не имел возможности выходить, да и не куда было, ибо я мог причинить моим знакомым массу бед.

В середине марта нашему консульству, наконец, удалось добиться через народный комиссариат иностранных дел, что Копонен находится в тюрьме Чеки на Шпалерной улице (бывший дом предварительного заключения) в "особо важном отделе" и что ему предъявлено обвинение в военной контрабанде, караемой по советским законам от трех лет тюремного заключения до смертной казни включительно.

Это было для меня большим ударом, но я менее, чем кто-либо, мог помочь моему товарищу в его беде. Даже, наоборот. кое вмешательство только ухудшило бы его положение, так как один Бог ведает, в каких только преступлениях ни подозревала меня Чека.

 


Глава 12-я

Почти одновременно с официальным известием об аресте Копонена, служащий нашего консульства сообщил мне, что мое разрешение на выезд, все время задерживают, причем задержки не объясняют.

Тем временем я успел войти в сношения с надежными людьми, специально занимающимися перевозом через границу "живого товара", т. е. беглецов из советского рая. Профессия проводников через границу, в советской России очень прибыльна, и таких проводников великое множество. Они делятся на несколько специальностей: зимние, летние, сухопутные, морские. Некоторые из них занимаются одновременно контрабандой, некоторые шпионажем, а некоторые... провокацией. Самые дорогие по взимаемой плате за перевод через границу–это те проводники, которые работают исключительно по переводу "живого товара*. Они прекрасно осведомлены о дороге, имеют самые свежие сведения о пограничных патрулях, у них в разных потайных местах заготовлены землянки для временного приюта и они всегда налегке и прекрасно вооружены.

Март на севере–мало подходящее время для побега, так как начинаются светлые ночи и на подмороженном мокром снегу остаются заметные следы. Но выбирать мне было не из чего и надо было попытаться бежать. Проводников у меня было двое. Лучшей гарантией их благонадежности служили имена лиц, уже переведенных ими в разное время через границу. Двух их бывших клиентов я отлично знал, и с одним из них я до сих пор встречаюсь в Гельсингфорсе.

В силу необходимости я должен быть краток, так как один из моих проводников пока еще жив...

За два дня до предполагаемого побега, я с утра притворился больным и лежал в своей комнате. Как только мог, я постарался, чтобы о моей болезни стало известно всему населению дома. В первый день болезни я дважды вызывал врача, и на второй день опять его вызвал через прислугу.

В конце третьего дня, сильно волнуясь, я приступил к выполнению моего плана, так как медлить было нельзя.

Все вышло очень удачно и в толпе у находящегося невдалеке от нашего дома бывшего Мариинского театра, я замел все возможные следы.

Точно на мое счастье мела неистово метель и я с трудом разыскал в условленном месте того извозчика, который должен был доставить меня на квартиру, где меня ждали. Там я переоделся в подходящий для побега костюм и мы втроем на крестьянских санях покатили, несмотря на метель, резвой рысью. Оба моих спутника меня весьма удивили и поселили во мне большое к ним подозрение. Когда я переодевался, то переложил свой браунинг из кармана шубы в карман полушубка. Один из проводников, наблюдавший за моим переодеванием сказал: "Это вы бросьте. У нас своих машинок, довольно, а вам это совершенно лишнее. Если вас схватят с оружием–пишите пропало, а без оружия еще, может, и подышите".

Я запротестовал, так как лишний выстрел никогда не мешает в таких случаях.

"Ну, не говорите так",–деловито ответил мне мой проводник, – "вот именно, вы все, не "спецы" (специалисты), можете сделать не нужный выстрел. С одним таким стрелком мы чуть не влипли. Впрочем, если не верите нам, так мы доставим вас обратно в город, а с машинкой ни за что не повезем. Такое у нас правило".

Делать было ничего; я уже сделал прыжок в неизвестность и, если меня хотели предать, то все равно уже выхода не было.

"Черт с ним, будь что будет", – и мы покатили...

В лесу казалось, что метель поутихла и, слава Богу, совсем стемнело. Валенки мягко ступали по наметанному свежему снегу. У самой опушки леса мы взяли чуть в сторону и мои проводники разгребли снег и кучу хвороста, которой была прикрыта небольшая яма.

Один из проводников сошел вместе со мной в землянку, а другой, пошептавшись с товарищем, быстрым шагом пошел к концу опушки и скрылся в темноте.

Мы должны были ждать его возвращения, так как нужно было проверить, свободен ли путь. Четыре дня тому назад, по словам проводника, на этом участке застрелился начальник советского пограничного поста и теперь весь район охраняется новой частью, присланной из Петербурга.

Происшедшая сиена пограничников была для нас с одной стороны выгодна, так как новые люди не были хорошо знакомы с местностью, но с другой стороны, новый начальник мог установить новые порядки и изменить план и систему надзора за пограничным участком.

По спокойному виду моего проводника можно было полагать, что все обстоит превосходно, но я чувствовал себя отвратительно и горячо раскаивался, что не остался в том доме у X., который был нашим последним этапом перед этой лесной авантюрой. Я мог бы прожить там совершенно спокойно 2 дня, предоставив проводникам изучать новые порядки охраны, вместо того, чтобы сидеть теперь в яме в лесу и в довершение всего абсолютно безоружным. Нет ничего на свете ужаснее, чем сознание своей беззащитности и это чувство еще острее, когда рядом находится вооруженный товарищ телохранитель, потому что собственная безоружная беззащитность кажется невыносимо унизительной. Я простить себе не мог, что под влиянием минуты поддался уговорам моих проводников и не захватил браунинга.

Теперь, сидя в яме, было во всяком случае невозможно исправить эту ошибку, и можно было только сожалеть о ней, упрекая себя за легкомыслие.

Часы показывали два часа пополуночи и, по нашим расчетам, вскоре должен был вернуться с рекогносцировки наш товарищ. Подождав еще немного, мы решили выйти из нашего убежища и продвинуться ближе к опушке. Сделав несколько шагов, мой провожатый решил, что мне лучше идти обратно в землянку и там выжидать, так как все еще мела метель, и мое присутствие стесняло проводника, желавшего встретить своего товарища, быть может блуждавшего около самой лесной опушки.

Я просидел в землянке не больше получаса, но мне казалось, что время остановилось. Вдруг на краю ямы показался силуэт громадных ног, обутых в валенки и вслед за этим, мой проводник спрыгнул в землянку.

"Беда, слышали выстрелы? Нарвался наш Тимофей".

"Что же теперь делать?"–спросил я, хотя признаться, я никаких выстрелов не слыхал; впрочем, слух у меня пониженный, и в землянке, за шумом метели, я мог и не слышать отдаленной перестрелки.

Проводник молчал, по-видимому о чем-то крепко задумавшись, или к чему-то прислушиваясь. Наконец, он решительно поднялся, и сказал:

"Думать тут нечего и время дорого. Если Тимофея прикончили, так скоро начнут рыскать по всему участку, а если забрали Тимофея живым, то пытать начнут. Он хоть и крепкий парень, ну, а все таки живой человек... Давайте скорей уходить отсюда".

Как я ни был взволнован, но я не мог примириться с мыслью, что, если Тимофей не пойман, то мы его бросаем на произвол судьбы. Когда я сказал об этом моему проводнику, то он иронически усмехнулся и проворчал, вылезая их ямы:

"Если Тимофей жив и на свободе, так он теперь от нас будет удирать, как черт от Ладана. Мы ему теперь только помеха. Ну, давайте давайте ходу! Идите за мной!"

В шестом часу утра мы въезжали на крестьянских санях в пригородную часть Петербурга. а часов около девяти утра, я, в моем обычном костюме, сошел с извозчика на углу Малой Конюшенной улицы и Невского. Никем не выслеживаемый, и никем не замеченный я прошел к себе в контору, через вход с Малой Конюшенной улицы. В бинокль, через окно, я имел возможность рассмотреть две знакомых фигуры Пинкертонов", дежуривших у трамвайной остановки, против нашего подъезда, выходящего на Невский проспект.

Не получая никакого определенного ответа от "иностранного отдела" о разрешении мне выехать, я прибегнул к помощи нашего генерального консульства, которое в корректной письменной форме затребовало у советских властей объяснения причин, тормозящих выдачу мне выездной визы.

2-го апреля 1924 года, в Финляндии происходили выборы депутатов в риксдаг. Зная о моем затруднительном положении и желая меня легальным путем переправить за границу, наш генеральный консул внес мою фамилию в список финляндцев, проживающих при консульстве, с просьбой о выдаче общего разрешения всем, поименованным в списке, на кратковременный въезд за границу для участия в выборах в Финляндии. Кроме самого генерального консула и первого секретаря, в списке поименованных были еще две-три фамилии, в том числе и моя.

1-го апреля список был советскими властями возвращен с ответом, что коллективное разрешение на выезд за границу не может быть выдано и на выборы могут лишь ехать лица, имеющие дипломатические паспорта, т е. консул и его секретарь.

1-го апреля уехали генеральный консул и секретарь консульства.

Утром того же дня я получил повестку нижеследующего содержания. "Государственное Политическое Управление (прим. автора: "Чека") просит вас прибыть 2-го апреля в 12 час. дня, в помещение Управления, в комнату № 184, в качестве свидетеля по делу № 12506 ч. п. о. Явка обязательна". Далее следовали неразборчивые подписи.

Прочтя эту повестку, я сразу понял, что моя игра безнадежно проиграна. Особенно неприятно действовали эти три буквы: "ч. п. о."–чрезвычайный политический отдел.

Так как за мной не значилось никаких преступлений и так как арестованный Копонен находился до ареста на службе в моей конторе, то для меня было очевидно, что дело № 12506 ч. п. о. касается Копонена, т. е. упомянутой мною выше провокационной контрабанды. Но почему были прибавлены сакраментальные буквы ч. п. о.–я не мог понять, и эти буквы не предвещали, во всяком случае ничего хорошего.

Один из моих друзей, – служащий нашего консульства, знаток советских порядков, убежденно сказал мне, прочтя повестку Чеки: "Вы совершенно напрасно волнуетесь, Вас, они не посмеют арестовать. Это пахло бы большим скандалом. Ну а как вам нравится номер дела, – 12506? Недурно для начала года, да еще только по одному отделу ч. п. о."

Уверенный и шутливый тон моего приятеля не очень успокоили меня и я предполагал самое худшее. Весь день я приводил в порядок мои бумаги и документы: часть я сдал на хранение в консульство, часть уничтожил. Вечером я написал своей семье в Финляндии, прощальные письма и передал их в консульство с просьбой переслать их дипломатической почтой, в случае моего ареста.

Всякую дальнейшую попытку к бегству я оставил. С меня было достаточно одной неудавшейся авантюры. стоившей человеческой жизни. Думать о бегстве надо было месяца 2–3 тому назад, так как организовывать побег наспех, – это только зря рисковать чужими и своей жизнями. Впрочем были причины еще более важные, для меня неожиданные, делавшие мой побег невозможным. Но об этом здесь говорить не время и не место.

Во всяком случае я мог рассчитывать, что мой арест не будет долговременным, так как никаких улик против меня ни в каких преступлениях не могло быть. Единственный случай в котором Финляндское правительство не могло бы меня вытащить из тюрьмы, – доказанность моей виновности в политическом или уголовном преступлении.

Так говорили здравый смысл и логика. Но в жизни в особенности, в советской жизни, события складываются далеко не всегда по законам логики и здравого смысла.

 


Глава 13-я

2-го апреля, позавтракав в полном одиночестве, в нашей громадной столовой, я начал собираться в близкий, но неприятный путь.

В виду возможного ареста я предполагал взять с собой небольшой саквояж с необходимыми вещами, но в самый последний момент передумал, решив, что моя предусмотрительность может возбудить подозрение Чека. свидетельствуя о том, что я сам чувствую за собой какую-то вину.

День стоял довольно теплый, не более 3х градусов мороза, и поэтому я надел демисезонное пальто, а сверху английский дождевик с поясом. В мой портфель я положил бритвенный прибор, мыло, зубную щетку, гребенку и полотенце, полагая что с таким снабжением я кое как проживу 1–2 дня, а потом меня "очевидно" освободят. Не более чем через 2 часа я убедился, что ничего нет очевидного в этом лучшем из миров...

Почти у самого нашего дома стояли сани и старик извозчик, увидев меня, сразу засуетился на козлах, приговаривая: "Па- а- аажалте, ваш сиясь! Куда прикажете ехать, ваш сиясь?"

Мрачно усевшись в сани, я бросил извозчику короткую, но столь красноречивую для русского уха фразу: "На Гороховую. Чека."

Извозчик окинул меня испуганно недоверчивым взглядом, и только мог проговорить: "Эээ–эхъ! Н–ну и дела!"

Мы ехали по залитым апрельским солнцем улицам, в чуть морозном воздухе чувствовалась уже весна, а на душе у меня тяжелым камнем лежало предчувствие, что дни моей свободы сочтены.

У громадного здания на Гороховой улице № 2, я расплатился с извозчиком, который очень сочувственно пожелал мне "счастливого пути"...

У дверей этого "счастливого пути" стоял дежурный красноармеец в походной форме, и по его указанию я поднялся в третий этаж, по широкой, отполированной до блеска лестнице.

Мимо сновали с портфелями молодые люди в зеленых фуражках и длинных кавалерийских шинелях. Всюду слышен был звон шпор, проходили смены часовых. Вся обстановка внутренности здания своей казенной, педантичной чистотой, и эти снующие во всех направлениях молодые люди в щегольской кавалерийской форме напоминали не мрачный застенок, а скорее юнкерское училище или главный штаб войск.

У двери комнаты № 184 я остановился и постучал. Тотчас же дверь открылась, и на пороге выросла фигура человека средних лет, среднего роста, с очень усталым, скучающим лицом. Всего здания, по-видимому, не отапливали, так как открывший дверь комнаты № 184 был в светло-зеленой фуражке и наглухо застегнутой длинной кавалерской шинели.

Приложив на момент руку к козырьку фуражки, в ответ на мой полупоклон, человек в шинели спросил меня: "Финляндский гражданин Борис Леонидович Седерхольм?", и на мой утвердительный ответ, он опять откозырнул, и, мягко звякнув шпорами, произнес: "Следователь по особо важным делам Фомин. Пожалуйста, заходите и присаживайтесь к столу. Нам необходимо с вами поболтать немного."

Комната была небольшая, с двумя американскими столами, и несколькими стульями такого же типа. На стенах висели портрет Ленина и таблицы каких-то правил или постановлений. За одним из столов сидел какой то человек в военной форме и что-то писал, не удостоив меня даже взглядом.

Я уселся у стола Фомина, и заметил, что писавший человек рассматривает меня исподтишка.

Порывшись в бумагах и немного помолчав, Фомин бросил на меня острый взгляд и спросил: "Вы хорошо говорите по-русски?", на что я ответил, что говорю по-русски безукоризненно.

Тогда мы с вами моментально договоримся, сказал Фомин–"Вы, вероятно, знаете, почему мы вас побеспокоили?"

– "Нет, не знаю," ответил я.

Фомин недовольно сморщился, а сидевший за другим столом чекист, ехидно улыбнулся.

"Ну, будто бы не знаете?" спросил насмешливо Фомин. "Вы ведь образованный человек, и не станете, как какой-нибудь мужик, упираться: "не знаю да не знаю." Неужели вы не догадываетесь?"

Я начал терять терпение и резко сказал: .Будьте любезны избавить меня от догадок, и на» зовите мне причину, почему вы меня сюда вызвали?*

Скучное лицо Фомина, как будто повеселело, и, порывшись в ящике стола, он вытащил оттуда и положил передо мной фотографическую карточку какой-то дамы средних лет, и какого-то господина с окладистой черной бородой. Я с искренним удивлением и любопытством посмотрел на эти карточки, совершенно неизвестных мне лиц. Не успел я сказать, что эти лица мне совершенно не знакомы, как Фомин протянул мне третью фотографическую карточку. Это был портрет Копонена.

Совершенно спокойно я посмотрел на Фомина и сказал: "Это мой служащий, инженер Копонен".

Мой ответ окончательно развеселил Фомина. Похлопывая рукой по портрету неизвестной мне дамы и бородатого господина и показывая головой на портрет Копонена, он спросил: "Скажите пожалуйста, что вам известно об отношениях Копонена к этим двум лицам? Вам известно, какие деля он имел с ними?"

"Нет, не известно".

"В таком случае, раз вы упираетесь, я обязан прочесть вам статью уголовно-процессуального кодекса, из которой вы увидите, какое наказание вам угрожает за отказ дать добровольно свидетельское показание". С этими словами Фомин прочитал мне нижеследующее законоположение:

"Всякое лицо, привлеченное соответствующими судебными властями, или розыскными органами к допросу, обязано дать чистосердечные, подробные показания по всем вопросам, относящимся к выяснению данного преступления. Неисполнение сего постановления карается тюремным заключением на срок от шести месяцев до одного года. Лица, коим известно о совершенном преступлении, обязаны немедленно довести об этом до сведения розыскных органов власти. Неисполнение сего карается тюремным заключением от трех лет и выше".

Прочтя это постановление Фомин осведомился хорошо ли понял смысл прочитанного, и на мой утвердительный ответ, сказал:

"Вы видите, что в ваших интересах говорить правду. В противном случае я должен написать ордер о вашем аресте".

Теперь было совершенно очевидно, что вся история с Копоненом, была дьявольским планом, придуманным Чекой для возможности моего ареста. Я попал в заколдованный круг, из которого выхода не было. Если я скажу, что я знаю о той жалкой контрабанде, которую пытались навязать Копонену, то меня арестуют за недоносительство. Если я скажу, что я ничего не знаю о делах Копонена, то меня арестуют за нежелание дать свидетельское показание

"Ну с, как же будет, гражданин Седерхольм? Угодно Вам давать показания?

"Мне ничего неизвестно о частной жизни моего служащего Копонена. Я ничего не могу сообщить вам интересного".

"Очень жаль, что вы упираетесь. А еще такой образованный человек. Ничего не поделаешь–я обязан вас взять под стражу. Посидите, подумайте, может быть и вспомните что-нибудь".

С этими словами Фомин взял какой-то печатный бланк и стал его заполнять.

Не преследуя никакой реальной цели, а больше для очистки совести, я счел нужным сказать: "То, что вы делаете это неслыханный произвол, и вы не имеете права взять меня, совершенно невинного человека, иностранца, под стражу. Вы берете на себя большой риск, так как о моем аресте будет немедленно известно финляндскому правительству".

Я знал, что вся эта моя тирада не стоит в глазах Фомина, выеденного яйца, но надо было протестовать, хотя бы из принципа. Сверх всякого ожидания, Фомин мне ответил с подчеркнутой любезностью: "Когда ваше правительство нас запросит о причине вашего ареста, то мы его уведомим, что вы замешаны в дело военной контрабанды, и я сомневаюсь, чтобы любое правительство на свете, даже буржуазное, поощряло бы занятие контрабандой. А вы какого мнения об этом?" и Фомин взглянул на меня, лукаво прищурившись.

Тут я потерял всякое самообладание, и вне себя, стуча кулаком по столу, я начал говорить, почти крича: "Как вы смеете говорить мне подобные вещи? Сначала докажите мне, что я имею хоть какое какое-нибудь отношение ко всей этой вашей провокаторской контрабанде. Вы почти четыре месяца, по каким-то вашим чертовым соображениям ищете случая арестовать меня. Вы думаете, я не видел за собой слежки? Вы можете тысячу раз обвинять меня в каких угодно преступлениях, ни один дурак не поверит этим обвинениям.

Фомин меня прервал. говоря: "Вы напрасно волнуетесь. О какой провокационной контрабанде вы изволили только что сказать?"

Тут только я заметил, что сгоряча, я почти проговорился и едва не выдал бедного Копонена. Овладев собой, я, уже совершенно спокойно сказал: "Я говорю о той контрабанде, которую вы пытаетесь мне навязать в обвинение. Раз это исходит от Чеки, то это не может быть ничем иным, как провокацией".

"Мы с вами, гражданин Седерхольм, еще побеседуем по этому поводу, а пока будьте любезны подписаться под этим протокольчиком" и Фомин протянул мне, заполненный им печатный бланк.

На бланке значилось, приблизительно следующее:

"Я, уполномоченный Петербургской Чеки, следователь по особо важным делам Фомин, постановил на основании ст. ст. Угол. Проц. кодекса С.С.С.Р., взять финляндского гражданина Б. Л. Седерхольма под стражу, избрав это мерой пресечения, так как гражданин Седерхольм отказался дать чистосердечное показание по делу № 12506 ч. п. о."

Разумеется. я отказался подписать эту возмутительную чушь, насмешку над правосудием и над человеческим достоинством.

"Как вам угодно",–сказал Фомин, пожимая плечами и, позвонив, он отдал распоряжение явившемуся ординарцу, кого-то позвать. Вскоре в комнату вошли два молодых человека, один в штатском, другой в военной форме. Обратившись к ним, Фомин еще раз прочитал мне громко протокол, и сказал, указывая на меня: "Этот гражданин не желает подписать протокол. Потрудитесь засвидетельствовать, что протокол ему прочтен в вашем присутствии".

Молодые люди подписали протокол и тот, что был в военной форме, обратившись ко мне сказал: ,Идите впереди меня", и вынув свой револьвер из кобуры, ловко обшарил мои карманы и пропустил меня вперед. Мой портфель он взял в другую руку и мы пошли по бесконечным коридорам. Всюду встречалось много различных молодых людей в форме и в штатском платье, но на нас никто не обращал никакого внимания.

Войдя в очень большую, полутемную комнату с телефонным коммутатором и скамьями вдоль стен, мой провожатый крикнул: "Конвойного начальника, принять арестованного".

К нам подошел, по-видимому, вахмистр или фельдфебель, судя по значкам на воротнике шинели, и принял от моего провожатого какие-то документы, мой портфель и... меня самого.

Ощупав опять мои карманы, и обшарив содержимое портфеля, вахмистр сказал мне: "Пешком пойдете, или желаете ехать на извозчике? У вас деньги есть?" Я сказал, что деньги есть и что я хочу ехать на извозчике. .Сколько у вас денег? Покажите". Увидев, что денег достаточно, чтобы заплатить за извозчика, и что убытка казне я не причиню, вахмистр вызвал двух солдат, передал им документы, портфель и меня, под расписку, и мы двинулись опять коридорами к выходу на улицу.

Я пошел посредине, впереди и позади меня шли конвоиры с револьверами в руках. Садясь в извозчичью пролетку, старший из конвоиров приказал извозчику ехать на Шпалерную улицу, в тюрьму особого назначения (бывший дом предварительного заключения).

На веселых, по весеннему улицах сновала публика, бойко позванивали трамваи, трещали автомобили, а в душе моей эта, еще вчера казавшаяся мне такой жалкой, запуганной и обнищавшей жизнь советского города, претворялась в праздник счастливых, свободных людей.

Все на свете относительно, и когда едешь в тюрьму в обществе конвоиров с револьверами в руках, то даже жизнь советского обывателя кажется свободой.

Подъезжая к громадному пятиэтажному зданию тюрьмы, у меня сжалось сердце, когда я взглянул на забранные решетками маленькие окна, на голубое небо и на залитую солнцем, покрытую снегом улицу с весело чирикающими воробьями.

Суждено ли мне когда либо выбраться живым ив тюрьмы и из этой страны? Что там теперь на родине? Увижу ли я когда-нибудь мою семью и друзей? Ах, в какую дурацкую историю я впутался!

Извозчик остановился у ворот тюрьмы. Пока я расплачивался с извозчиком, один из конвойных позвонил у ворот. Калитка открылась и тюрьма проглотила меня.

 


Глава 14-я

Комната, где принимаются прибывающие в тюрьму арестованные, помещается во втором этаже.

Дежурный по тюрьме, в тюремной форме Чеки, при шашке и револьвере, пробежал наскоро, переданные ему моим конвоиром документы, и дал мне для заполнения анкетные листы.

Пока я вписывал в анкету свое имя, год и место рождения, подданство и т. п., в комнату все время приводили и уводили разных арестованных. Я был в то время очень взволнован и смутно помню все детали этих моих первых минут в тюрьме. Большинство арестованных, судя по внешнему виду и манерам принадлежали к интеллигентному классу.

 

       Борис Леонидович Седерхольм 1923 г.

 

Как я ни был взволнован, но все же очень внимательно просмотрел анкету, и заметил в ней вопросы:

а) В чем обвиняетесь?

б) Вручен ли обвинительный акт?

я провел против вопросов черту. Когда дошла очередь до меня, то конвоир подвел меня к дежурному. Последовал опять самый тщательный обыск. Отобрали деньги, часы, безопасную бритву, но выдали на отобранные деньги и вещи квитанцию.

Просматривая анкету, дежурный спросил меня, почему я не указал причины ареста. Я на это ответил, что не знаю истинных причин моего ареста.

"Ну, ничего. Скоро узнаете", успокоительно сказал дежурный, и отдал приказание какому-то мальчику лет 15-16-ти, в полувоенной форме, куда-то меня отвести. Из коридора, направо вела лестница, по которой мы спустились вниз, пройдя чере3 решетчатую дверь с часовым. Внизу, мы прошли еще один караульный пост у решетчатой загородки, и пошли очень длинным коридором, в котором царил полумрак. Было очень холодно. Из этого коридора мы спустились несколько ступеней вниз и повернули налево. Передо мною открылась перспектива очень длинного коридора, и такого высокого, что его потолок терялся в сумраке. По правой стороне были два окна с затемненными стеклами, . а по левой стороне тянулся бесконечный ряд дверей окованных железом. Над рядом дверей первого этажа, вернее полуподвального, шел другой ряд таких же дверей, над ними следующий, и т. д. Всего пять этажей. Каждый этаж отделялся довольно узкой железной галереей, со сквозными перилами. В нескольких местах с галерей спускались вниз узкие железные лестницы. В коридоре стояла гробовая тишина и наши шаги раздавались эхом в этом чудовищно громадном каменном ящике.

"Примите арестованного", бойко выкрикнул мой провожатый.

По лестнице сбежал вниз, маленький, худой человек в подпоясанной ремнем серой солдатской шинели, и повел меня на третью галерею. В небольшой комнате, похожей на кладовую, без окон, горела тускло электрическая лампочка и по стенам на полках лежал всякий хлам. Под лампой за столом сидел какой-то пожилой человек в тюремной форме. Он равнодушно взглянул на меня сквозь круглые, роговые очки, взял от надзирателя документы и молча стал их просматривать.

"Раздевайтесь!", сказал он мне таким тоном, как обыкновенно говорят врачи. Я снял дождевик и пальто и выжидательно на него посмотрел.

"Нет, нет, совершенно раздевайтесь до гола".

"Для чего?" спросил я удивленно. – "А для того уважаемый, что я обязан вас подробно обыскать. Поняли?"

Холод был чертовский в этой кладовой, и старик, как нарочно, ужасно медленно и детально прощупывал все швы моего платья, белья и даже оторвал внутренние стельки в ботинках. Окончив осмотр, старик равнодушно сказал: "Одевайтесь. подтяжки галстук, оставьте тут".

Кое как одевшись, я в сопровождении коридорного надзирателя спустился вниз в полуподвальный этаж и перед дверью № 27 мы остановились. Со звонком и треском надзиратель открыл дверь и, указывая кивком головы на камеру, отрывисто сказал:

"Входите".

Дверь закрылась и дважды со звоном повернулся в замке ключ.

В первый раз в своей жизни я оказался под замком в каменном мешке, и чувство у меня было такое, что все происшедшее казалось только началом моих бед.

Камера была очень грязная, насколько можно было рассмотреть при слабом свете, проникавшем сквозь запыленное подвальное окно с толстой железной решеткой Асфальтовый пол был совершенно скрыт под толстым слоем грязи и все стены были исписаны и разрисованы.

Вдоль стены на право была привинчена железная рама с переплетенными железными волосами. По-видимому, это должно было служить постелью. Напротив койки у противоположной стены был привинчен железный стол и такое же сидение. Немного впереди стола был вделан в стену маленький умывальник очень странного устройства: для того, чтобы из крана потекла вода, надо было левой рукой все время нажимать на длинные деревянный рычаг. Дальше умывальника в углу помещалось сиденье с водопроводом.

Между умывальником и столом я заметил вертикально стоящий очень тонкий и длинный радиатор парового отопления. Увы, радиатор был холодный, как лед.

В камере был невыносимый холод и я так промерз, во время обыска, что у меня дрожали челюсти Было, вероятно, уже около четырех часов дня. Я, по своей тюремной неопытности, все ждал что кто-нибудь сейчас придет, откроет отопление и принесет матрас и одеяло. Но прошел час и никто не являлся. Среди гробовой тишины иногда слышно было, как в коридоре звенели ключами, хлопали дверями или раздавался крик, точно из граммофонного рупора: "Примите арестованного".

Чтобы согреться, я бегал по камере, размахивал руками, пока не покрывался весь испариной. Тогда садился передохнуть на железное сиденье, которое было холоднее льда.

О, этот проклятый холод! Я его благословляю теперь потому, что именно ему и другим физическим пыткам я обязан тем, что я сохранил рассудок. Физические страдания были настолько невыносимы, что моральные ощущения притупились. Посидев не больше 15 минут, надо было опять начинать беготню сначала до новой испарины, и так все время. Слышно было, как в камере надо мной, также бегал, стуча каблуками какой-то несчастный узник.

Наконец совершенно обезумев от холода, я решил вызвать кого-нибудь и стал стучать ногой и кулаком в дверь.

Маленькая форточка, закрывающая отверстие проделанное в середине двери для подачи пищи заключенным, с шумом открылась и в четырехугольное отверстие просунулась голова коридорного надзирателя. "Что вы так шумите гражданин? Надо тихо благородно сидеть. Чего вам надо?" – ,,Дайте мне одеяло и постель и пустите отопление".

Голова удивленно вытаращила на меня глаза и совершенно неожиданно искренно засмеялась. "Да, что вы гражданин, в гостинице вы, что ли? Отопления не полагается здесь – это "особый ярус". Одеяла никому не дают. Матрац, когда управлюсь принесу".

Форточка захлопнулась. Итак выходило, что меня посадили в особый ярус, и я должен был ожидать к себе самого зверского отношения. Один, в каменном ящике, вне закона и в полном распоряжении Чеки. Что предпринять? Что можно предпринять среди этих голых каменных стен? В голове путались мысли. Но внутри все застывало к опять бесконечная беготня на пространстве шести шагов в длину и трех в ширину.

В камере совсем стемнело; ноги подкашивались от усталости, пот отвратительно холодил шею и короткий отдых на железном холодном сиденье, когда приходилось опираться на покрытую инеем стенку, не давал облегчения.

Вероятно около 7ми часов, форточка открылась и надзиратель протянул мне жестяную, заржавленную миску, обломанную деревянную ложку и кусок черного хлеба.

Есть совершенно не хотелось. Через несколько минут, опять форточка открылась и со словами: ужин", надзиратель протянул руку за миской. Вся миска, почти до краев была наполнена отвратительно пахнущей серой жидкой массой, – насколько я мог рассмотреть, став на сиденье W. С. и поднеся миску к еле освещенному окну. Все содержимое я вылил немедленно в W. С. и несколько раз спустил воду, чтобы избавиться от мерзкого запаха гнилой трески и прогорклого подсолнечного масла. Минут через двадцать, мне дали через форточку большую жестяную кружку, со словами: "кипяток". Это было кстати. Кипяток обжигал губы, но внутри, по всему телу, разливалась приятная теплота. Сделав несколько глотков, я поставил кружку на стол, желая немного остудить кипяток. В камере стало совершенно темно. Поднося кружку ко рту, я заметил что она сделалась необычайно легкой: оказалось что кружка была дырявой и весь кипяток из неё вытек.

Часов в девять вечера загремел дверной замок, в камере зажглась электрическая лампочка и надзиратель принес соломенный матрац, вернее – большой мешок набитый соломой. Было бы лучше, если бы он не зажигал света, так как матрац оказался таким грязным, что меня брало отвращение при мысли о ночлеге. Подушки не было. Выключив свет, надзиратель вышел, щелкнул замком.

Моей первой ночи в тюрьме не стоит посвящать строк, так как все, что я не написал бы, –будет бледно. Всю ночь я только и делал, что периодически бегал по камере, падая иногда от усталости на грязный, зловонный матрац, и натянув дождевик на голову, старался согреться собственным дыханьем. Так я забывался коротким полусном. Иногда в ночной тишине коридора слышались истерические крики; всю ночь, то там, то тут, хлопали дверьми, и неоднократно раздавалось металлическое: "Примите арестованного". За время моей долгой морской службы мне пришлось много пережить всевозможных приключений, но этой моей первой ночи в тюрьме, мне никогда не забыть.

Часов около шести утра, дверь камеры открылась и, протягивая мне тощую метлу, надзиратель сказал: "уборка". По-видимому, произнесением этого короткого слова уплачивалась вся дань гигиене, так как не успел я сделать нескольких взмахов метлой, как надзиратель сказал: "Хватит. Не на бал".

Немного спустя раздали хлеб и разнесли кипяток. Несмотря на мою просьбу, кружки мне не заменили, и пришлось залепить дырки хлебным мякишем. Благодаря этому, все таки удалось выпить четверть кружки. Чтобы не смешить больше надзирателя, я не задавал больше вопросов о сахаре или чае, так как, очевидно, здесь этого не полагалось. После кипятку я не много отошел, и принялся от скуки читать, при тусклом свете, стенную литературу. Среди надписей, датированных после 1917 года, было мало утешительного.

"Сообщите на Ивановскую улицу. 24, родным, что доктор Алтуров расстрелян".

"Сергей. Иван и Прохор Храповы пошли налево. Сообщите Курск, Петровская улица .40" и т. д... Таких надписей я прочел множество. Ими были испещрены все стены. Датированы они от 1918го года до 1го апреля 1924-го года, т. е. последняя надпись была сделана за 1 день до моего вселения в камеру № 27. Эта последняя надпись была нацарапана на подоконнике, куском проволоки отломанной от ручки. Потом немного спустя, я нашел в углу этот кусочек проволоки. Вышеприведенные мною два образчика надписей я воспроизвел на память и возможно, что в адресах я ошибся. Последнюю надпись я помню совершенно отчетливо. Вот она: "Во имя Отца и Сына и Св. Духа. Архимандрит Александро-Невской Лавры Антоний сегодня в ночь должен быть расстрелян за отказ взять на свою душу тяжкий грех. Прости им Господи – не ведают, что творят. Добрые люди, сообщите братии. Покидаю земную юдоль с миром в душе."

Надписи чередовались изображениями крестов под которыми стояли даты и имена. В переднем углу камеры, химическим карандашом, был нарисован образ Св. Серафима Саровского. Нарисован был этот образ трогательной, наивной, неумелой рукой, но все детали рисунка были тщательно выполнены и внизу была подпись: "Образ этот рисовала раба Божья Екатерина и думала о своих деточках, которые молятся за свою маму святому Угоднику Божьему. Январь 1924 года."

В нескольких местах на стенах и на подоконнике были изображены клетки с размещенными с них пятью рядами букв алфавита. Под одной из таких клеток, рука какого-то альтруиста, написала инструкцию, как пользоваться этой азбукой для переговоров через стенку, при помощи перестукивания.

От скуки, между беготней по камере, я начал изучать нумерацию букв и практиковаться в составлении разных слов цифрами. Положение каждой буквы определяется двумя однозначными числами, причем первое число означает положение буквы в горизонтальном ряду, а второе число отвечает положению буквы в вертикальном столбце. Конец каждого слова обозначается дробным стуком трелью.

Эта азбука существует во всех русских политических тюрьмах, и, точно предчувствуя, как она мне пригодится впоследствии, я решил выучить ее, как можно скорее.

Как характерно отличается содержание надписей дореволюционной эпохи, от надписей современных. Насколько последние проникнуты мистикой, тяжелыми душевными переживаниями покорностью судьбе, настолько содержание дореволюционных надписей свидетельствует о совершенно ином настроении их авторов. Это понятно, так как до 1917 года контингент заключенных в преобладающем большинстве состоял из лиц аморальных и преступных, выражавших свои вкусы и настроение в скабрезных, шутливых надписях и порнографических рисунках. Немногие политические заключенные, составляли очень небольшую группу единственной интеллигенции в тюрьме и надписи их говорят о молодом задоре, браваде и непримиримости. И это тоже понятно, так как энтузиазм молодости подогревался идейной борьбой, хотя вопли фрондеров о правительственном проиэволе и жестокостях были большим преувеличением. Сомневающихся в этом я рекомендовал бы пережить хотя бы сотую долю того, что пришлось пережить и увидеть мне в союэе советских социалистических республик.

 


Глава 15-я

Около девяти часов утра в камеру вошел дежурный отделенный начальник, но не тот старик, который меня так подробно обыскивал, а молодой, высокого роста с приветливым лицом. По-видимому, произошла смена дежурств, так как и надзиратель был новый, также очень приветливый.

Отделенный поздоровался со мной и шутливо сказал: "с новосельем!" Ну, ничего: не надо унывать, наверное скоро выпустят."

– "Скоро ли выпустят я не знаю, а пока выпустят, здесь можно подохнуть от холода. Нельзя ли меня перевести в более теплое помещение?"

– "Это от меня не зависит. Моя обязанность сторожить вас." – Отделенный и надзиратель ушли. Немного спустя открылась форточка и просунулась голова надзирателя.

Вы что же, наверное не русский? Из каких мест?" Я удовлетворил любопытство надзирателя, и, предлагая ему папиросу, пожаловался на холод, на грязный матрац и на дырявую кружку.

"Ладно, уж как-нибудь устроим." С этими словами, надзиратель открыл дверь и забрав грязный матрац и всю мою несложную сервировку ушел.

Часа через полтора у меня было два соломенных матраца, один совсем свежий и толстый, а другой уже, видимо, старый, так как он был сильно спрессован. По совету моего доброго гения я, прикрыл новым старый матрац, во избежании недоразумений при обходе надзирателя.

Хороший человек был этот надзиратель и если бы не он, Бог ведает, как мог бы я выдержать долгое пребывание в этой камере – рефрижераторе.

До самого обеда я лежал, накрывшись матрацем, завернувшись в пальто и натянув на голову дождевик.

Обед быль не лучше вчерашнего ужина, но на этот раз вонючая треска была сварена не с грязной крупой, а с гнилой капустой и картофелем. Проглотив две-три ложки этой удивительной мерзости, я остальное опять вылил. Когда принесли кипяток, я с наслаждением выпил с хлебом всю кружку, согрелся и накрывшись матрацем заснул.

Ужина я опять не ел, а выпил кипятку и съел хлеб. Чувствовал я себя совершенно разбитым и морально, и физически.

Так прошло три дня. За это время я успел прочитать все надписи на стенах, в совершенстве изучил тюремную телеграфную азбуку и отчасти ознакомился с тюремными порядками. Больше всего я страдал морально и от холода Благодаря тому, что я не мог пересилить отвращения к тюремной еде, и принужден был довольствоваться хлебом и кипятком, истощенный организм острее чувствовал холод и второй матрац мало согревал.

Среди ночи в исходе третьих суток я был разбужен шумом открываемой двери и надзиратель, читая по записке, которую держала в руках какая-то довольно нарядно одетая женщина, спросил: "Финляндский гражданин Борис Леонидович Седергольм? Да?" – «Да. Это я."

"Идите на допрос" –

По длинным коридорам несколько раз повернув и поднявшись по лестнице, моя провожатая привела меня в небольшой коридор, в котором было очень тепло. В коридор выходило несколько дверей. У одной из дверей женщина постучала и получив ответ, знаком предложила мне войти.

Комната была очень маленькая, со стенами, обитыми пробкой и вся меблировка заключалась в столе и двух стульях.

За столом сидел Фомин, одетый в довольно приличный штатский костюм. Во взгляде Фомина я прочел молчаливый вопрос: "Ну, что, сбавили мы с вас спеси?" Ответив на полупоклон Фомина я, по его приглашению, сел напротив него и некоторое время царило молчание. Наконец, Фомин заговорил.

– "Ну так, как же? Признаете вы себя виновным?"

– "В чем?"

– "Вы сами знаете, в чем. В том, что зная о преступной деятельности гражданина Копонена, вы не только не донесли о ней надлежащим властям, но способствовали деятельности шайке, занимающейся военной контрабандой.

– "Я уже сказал вам, что я совершено не знаю частной жизни Копонена".

– ,Ну,а если я вам покажу сейчас письменное показание Копонена, что вы тогда скажете.

– "Скажу, что это наглая ложь и что я требую очной ставки с Копоненом".

– "Напрасно вы упираетесь. Вот Копонен уже завтра может быть выйдет на свободу до суда. Ну, а вам придется пока посидеть. Желаете говорить?"

– "Я уже вам сказал, что мне не о чем с вами говорить и ничего общего у меня нет с провокацией и контрабандой".

"Как вам угодно."

"Могу ли я сообщить в Финляндское консульство обо всем со мной происшедшим? Вы не имеете права лишать меня свободы. Это неслыханный произвол."

– "Написать в консульство вы можете, открытку. Но напрасно. Если консульство нас запросит, то мы сообщим, что вы обвиняетесь в уголовном деле военной контрабанды и, пока дело не будет расследовано, мы не выпустим вас.

– Дайте мне очную ставку с Копоненом, и я докажу вам всю необоснованность обвинения.

– Предоставьте нам думать и действовать по собственному усмотрению. А теперь можете идти к себе в камеру.

– Это не камера, а пытка. Вы не имеете права пытать меня холодом и голодом.

– Разве вас не кормят? А отопления теперь вообще не полагается, так как дело уже к лету идет. Впрочем, как только вы поможете нам выяснить все дело, то мы вас переведем на облегченный режим, а там и совсем отпустим до суда. –

Явившийся на эвенок дежурный выводной надзиратель отвел меня обратно в мою камеру.

На следующий день я попросил дать мне бланк открытого письма, карандаш и написал в консульство несколько слов, уведомляя о моем месте нахождения и прося прислать мне пищу, теплое платье, белье и одеяло.

Как я уже потом узнал, ни одна из посылавшихся мною открыток не была отправлена по назначению, и все они оказались пришитыми "к Делу."

В этот же день, вскоре после обеда, я заметил, что на окно упала какая-то тень. Всмотревшись, я заметил, что вплотную к окну приставлена доска и постепенно весь четырехугольник окна закрывался вертикально поставленными досками. Камера погрузилась в полную темноту и свет еле-еле проходил только у левого края окна, где неплотно прилегала доска. Этот полусвет едва лишь освещал не больше нескольких дюймов левую стенку оконной амбразуры.

Вся остальная камера была погружена в полную темноту.

Вызванный мною дежурный надзиратель на мое заявление только и сказал: "Это от нас не зависит."

Так прожил я в темноте 8 дней. Лампочка зажигалась на пол минуты каждый час, и в это время я видел глаз надзирателя, смотревший через особое маленькое отверстие, проделанное в двери камеры и называемое "глазок". Затем лампочка гасла, задвижка глазка с легким шумом опускалась и я опять оставался в темноте.

Гробовая тишина, прерываемая по временам истерическими криками кого-нибудь из заключенных, ночные выкрики "примите арестованных", регулярные односложные слова через форточку двери: "кипяток, хлеб, обед, ужин, кипяток" – это единственные отзвуки жизни, которые доносились до меня в моем ледяном, сыром, грязном и темном склепе.

Были еще звуки, которые скрашивали мое одиночество и которым я, быть может, даже обязан тем, что не сошел с ума во время моей пытки.

Впервые я обратил на них внимание, когда однажды, совершенно обезумевший от холода и утомленный периодической беготней по темной камере, я сел на свою койку, подложив один матрац под себя и накрывшись другим. Затылком я упирался на стенку.

Нужно сказать, что слух у меня, вследствие контузии, несколько пониженный, а в холодной камере я простудился и стал слышать еще хуже.

Но через головную кость я слышал каждый шорох, произведенный у стены, и поэтому я заметил, что в стене слышны периодически повторяющиеся стуки. Шел оживленный разговор по тюремному "телеграфу". Сначала я ничего не мог, по неопытности, понять, но постепенно начал разбирать отдельные слова, когда перестукивались, по-видимому, малоопытные заключенные.

Несколько раз пытался со мной вступить в разговор мой сосед слева, но ничего не выходило, так как, хотя я разбирал отдельные слова, но многое пропускал. С грехом пополам, несколько раз сбиваясь со счета, я наконец сам выстучал: "Говорите медленнее, у меня темно, не могу записывать."

О, милая тюремная азбука и эти еле слышные робкие стуки в толще тюремных стен, пропитанных человеческими страданиями! Сколько долгих часов моей жизни в этом склепе я скоротал в общении с моими товарищами по несчастью Сколько страдающих людей делились со мной своими переживаниями, людей, которых я не видел и никогда не увижу!

Если бы эти тюремные стены и трубы отопления могли поведать миру все те крики отчаяния и страданий бесправных, невинных людей, заживо погребенных, претворявших свои крики и горе в эти еле ощутимые постукивания!

Прислонишься, бывало, головой к стене, или к холодному радиатору отопления, и начинаешь ловить, не стучит ли кто-нибудь "знакомый". Это слово странно звучит, если подумать, что все знакомство ограничивалось только перестукиванием.

Вот слышится: 27, 27, 27, 27, говорит 63, 27, 27, говорит 63.

Ага, это меня вызывает мой сосед сверху. Начинается разговор...

Постепенно я перезнакомился со всеми моими соседями сверху, справа и слева. Разумеется разговоры носили отрывочный характер и не заключали в себе ничего такого, что могло бы облегчить работу следователей Чеки, нередки случаи, когда агентов Чека сажают по соседству с каким-нибудь доверчивым заключенным и, под влиянием одиночества и нервного состояния, слабые люди проговариваются, расплачиваясь потом своей жизнью за минутную слабость.

Все пять этажей нашего отделения составляли, так называемый, "особый ярус" и полуподвальный этаж, в котором находилась моя камера, носил название "секретного отдела" особого яруса.

Один из моих невидимых собеседников помещался прямо над моей камерой в третьем этаже. Его звали Редкозубов.

До революции он был адвокатом и миллионером. Сидел он уже больше года в особом ярусе по подозрению в так называемом Таганцевском контрреволюционном заговоре. По этому делу содержались в нашей тюрьме более 200 человек, а в московской, кажется, еще больше. Все дело велось в административном порядке, т. е. через Чеку.

Следствие по Таганцевскому делу было почти закончено и поэтому многих участников этого дела перевели в общие камеры, т. е. на облегченный режим, но Редкозубова и еще нескольких его товарищей продолжали держать в особом ярусе.

Все, что мне удалось узнать от различных заключенных, было мало утешительным. Оказывается в секретном отделении было принято лишать заключенных света и права получать так называемую передачу, т. е. платье, белье и продукты от близких и друзей. В камерах особого яруса было светло и разрешалось получать передачу, но ни книг, ни газет, ни прогулки не разрешалось. Меня могли держать в секретном отделении до бесконечности, так как этой пыткой Чека рассчитывает добиться от заключенного полного признания.

Что им нужно было от меня? Я ни на минуту не допускал мысли, чтобы вся эта глупейшая история с какой то грошовой контрабандой, хотя и именовавшаяся Фоминым "военной контрабандой", могла бы вызвать применение ко мне, иностранцу, ареста и такого возмутительного бесчеловечного отношения.

По-видимому, Чека руководилась какими то очень вескими причинами, рискнув меня арестовать. Я мучился, терялся в догадках, и невыносимо страдал морально и физически, не видя конца этой пытки.

 


Глава 16-я

Среди ночи восьмых суток меня опять вызвали на допрос к Фомину.

На этот раз Фомин был не один. Рядом с ним сидел тот самый господин, которого я видел на моем последнем совещании в кожевенном синдикате. Он иронически щелкнул шпорами и сказал:

"Мы уже встречались."

Фомин долго рылся в своем портфеле и вдруг, нажав кнопку звонка, отдал короткое приказание явившемуся дежурному: "Введите."

В комнату вошел Копонен. Вид его был ужасен: зеленовато бледный, с черными кругами вокруг глаз. он еле держался на ногах.

Увидев меня, Копонен весь затрясся и бросился ко мне с криком:

"Борис Леонидович! Боже мой! за что?" Фомин одним прыжком оказался между нами и, оттолкнув рыдающего Копонена, резко крикнул несколько раз:

"Молчать, молчать, говорю я вам! Отвечайте на вопросы!"

Я сидел совершенно потрясенный всей этой мгновенно развернувшейся драмой, а Копонен, закусив кулак и сдерживая прорывающиеся рыдания, все время свободной рукой по детски тянулся ко мне.

Усадив Копонена на стул в дальнем конце комнаты, Фомин сказал:

"Гражданин Седергольм обвиняется в соучастии в шайке, занимавшейся военной контрабандой..." Он не успел кончить, как Копонен, весь содрогаясь от рыданий, совершенно обезумев, истерическим голосом закричал:

"Не смейте! палачи! мерзавцы! я вам двадцать раз говорил что он не виноват. Он мне сам говорил, чтобы я вернул этот проклятый ящик..."

У меня в глазах все пошло кругом. Копонена моментально увели, а Фомин и его товарищ оба, слегка наклонившись смотрели на меня в упор.

Во мне все замерло и хотелось только одного, чтобы этот допрос эта нравственная пытка скорее бы кончились.

Но пытка лишь начиналась.

Прерывая молчание, Фомин сказал.: "Что же, вы и теперь будете утверждать, что вам неизвестно было о том, что Копонен находился в сношении с лицами, занимающимися военной контрабандой/

"Мне нечего вам говорить. Вы слышали сами, что Копонен сказал, что я не виноват и что я сам советовал ему не брать ящика на хранение." ,Вы прежде всего виноваты в том, что, зная о контрабанде, не только не донесли о ней властям но даже при опросе вас следственными органами, вы упорствовали." Сказав это, Фомин о чем-то тихо переговорил с товарищем и начал писать на каком то бланке.

Заполнив два бланка, Фомин протянул их мне, говоря: "Прочтите и подпишитесь."

На одном бланке, после обозначений моей фамилии, имени, отчества и обстоятельств допроса было написано приблизительно следующее заключение следователя: ,,...В виду того, что на очной ставке гр. Седергольма с гр. Копоненом последний чистосердечно признался, что гр. Седергольму было известно о контрабанде, и гр. Седергольм это признание подтвердил, я следователь по особо важным делам Фомин постановил: "Впредь до судебного разбирательства дела избрать мерой пресечения содержание гр. Седергольма под стражей." На другом бланке значилось следующее: "В виду отказа гр. Седергольма дать добровольно свидетельские показания по делу № 12506 и в виду того, что на очной ставке с гр. Копоненом гр. Седергольм подтвердил свое соучастие в сокрытии военной контрабанды, я, следователь по особо важным делам Фомин, постановил: привлечь гр. Седергольма к ответственности по ст. ст... уголовного кодекса С.СС.Р."

Прочтя эти два "документа" я, решительно сказал Фомину:

"Ни того, ни другого я не подпишу, так как это самое циничное издевательство над правосудием и здравым смыслом. В этих документах такое жонглирование словами и факты так подтасованы, что для меня ясно только одно: в силу каких-то причин вам нужно меня держать в тюрьме. При таких условиях вам моей подписи не надо."

 

Парижское издание книги Б.Л. Седерхольма "В разбойном стане"

 

На это Фомин, довольно потирая руки и улыбаясь, сказал: "Это, как вам угодно Постановление вам объявлено в присутствии начальника отдела контрразведки Петербургской Чеки, товарища Мессинга. Мы сейчас засвидетельствуем, что вам постановления объявлены.

До судебного разбирательства вам придется посидеть месяца два, но я вас перевожу на облегченный режим. Вы будете переведены в другую камеру Особого яруса и я разрешаю вам получать передачу. Можете сообщить об этом вашим друзьям открытым письмом."

С этими словами Фомин вызвал дежурного, чтобы меня увели. Когда я был уже у выхода, Мессинг меня остановил, говоря: ,,А какое отношение вы имели к финляндскому генеральному консульству?" На что я ответил: "Никакого. Я просто снимал помещение в доме консульства, живя и столуясь вместе со всем персоналом консульства. Но я никакого отношения не имею к деятельности консульства. Я совершенно частное лицо, торговый представитель Ю. американской фирмы."

Мессинг улыбнулся и, кивая головой, сказал:

"Впрочем, теперь у нас будет еще время с вами побеседовать. Пока можете идти."

Только придя к себе в камеру, я ясно понял ужас всего происшедшего со мной. Петля, заброшенная Чекой, затягивалась на моей шее, и было очевидно, что в силу каких-то неведомых мне причин, Чека крепко вцепилась в меня. Ни одного мгновения во мне не шевельнулось чувство какого-либо упрека по отношению к Копонену. Весь его ужасный вид говорил красноречивее всяких слов обо всем, что ему пришлось пережить с момента ареста и я, по собственному опыту, знал, в каких условиях его содержали в тюрьме.

Доведенный до нервного припадка и в состоянии полнейшей невменяемости, этот несчастный человек был окончательно сражен, увидев меня в тюрьме. Вероятно, и мой вид, после восьмидневного полуголодного пребывания в холодной и темной камере был ужасен. Вся сцена моей очной ставки с Копоненом произвела на меня такое впечатление, как будто бы Копонен лишь тогда поверил словам Фомина о моем аресте, когда увидел меня. По-видимому, следователь неоднократно старался убедить Копонена, что меня подозревают, именно благодаря его запирательству, в более серьезном преступлении, чем это было на самом деле. Все эти уверения следователя Копонен, вероятно, рассматривал, как желание чекистов его "поймать", и менее всего предполагал, зная меня и то положение, какое я занимал, что у Чеки хватит дерзости меня арестовать. Поэтому, увидев меня, убежденный, что именно благодаря ему меня посадили в тюрьму, он в состоянии истерики попытался, как мог убедительнее, заявить, что я не имею никакого отношения к контрабанде, а даже наоборот.

Вот это "наоборот", как раз и нужно было следователю, так как давало ему возможность держать меня в тюрьме.

Я преклоняюсь перед благородством и мужеством Копонена, так как именно он, был спровоцирован чекистами специально чтобы дать им возможность "взять" меня. Следовательно, я явился невольной причиной ареста и дальнейших страданий Копонена.

Когда незадолго до своего ареста, Копонен рассказал мне о спрятанном им ящике – я тогда же высказал ему мои подозрения о желании Чеки прицепиться ко мне. Следовательно, находясь в тюрьме, Копонену не трудно было догадаться что он вовлечен во все несчастья вихрем обстоятельств и близостью ко мне. И несмотря на такое сознание, этот благородный человек претерпевал ужасные физические и моральные мучения, стараясь из всех сил не вовлечь меня в неприятную историю. Я именно подчеркиваю – "неприятную историю", так как Копонен мог предполагать, что его откровенное признание, в самом худшем случае, могло лишь набросить на мое имя некоторую тень, замешав меня в контрабандную глупую историю. Не больше этого. Не зная всех хитроумных вывертов советского законодательства, Копонен никогда не мог предполагать, что меня посадят в тюрьму. Невольно вырвавшееся у него признание, с благою целью меня спасти, в конце концов не многим ухудшило мое положение. Силы мои истощались и возможно, что наступил бы момент, когда доведенный до такого же состояния, как Копонен, я сдался бы.

Весь этот трагический фарс с контрабандой потерял для меня всякое значение, так как главное было, по-видимому, еще впереди. Это я чувствовал интуитивно и угадывал по многим признакам.

В самом недалеком будущем мои предположения, к сожалению, подтвердились.

 


Глава 17-я

На утро следующего дня – девятый день моего пребывания в тюрьме, – меня перевели в камеру № 92. Камера помещалась во втором этаже ,,особого яруса" и её дверь выходила на железную галерею. Все устройство и размеры моего нового помещения были такими же, как и у предыдущего но было значительно чище, и самое главное, было светло и, как будто бы, теплее, чем в полуподвальном этаже. Возможно, что во втором этаже не было той ужасной сырости, которая меня так донимала в камере № 27, в которой стены были всегда покрыты инеем Возможно, что сказывалась уже весна и потеплело на улице. Во всяком случае отопление не действовало и в новой камере, и к вечеру я уже пожалел о моем "склепе", где у меня было два матраца, спасавшие меня от холода. Первую ночь на новом месте я провел в обычной периодической беготне по камере, так как ночью сделалось невыносимо холодно. Нечего было и думать просить о втором матраце, так как дежурный надзиратель Семенов, тот самый, который меня впервые водворил в камеру № 27, был ревностный служака, формалист и непроходимо глуп. Но все-таки мой перевод в камеру № 92 означал облегченный режим, т. е. право получать передачу, и я надеялся в недалеком будущем получить из консульства все необходимое.

Так прошло 2 дня. Преодолевая отвращение, я уже "научился" есть тюремную пищу, и, как раз собираясь поедать принесенный мне ужин, я был вызван к дежурному отделенному. Ничего не ожидая приятного от такого вызова, я в сопровождении надзирателя, поднялся на галерею третьего этажа, и вошел в столь памятную мне каморку отделенного. Отделенный предложил мне расписаться на бумаге с перечнем присланных мне из консульства продуктов и вещей. Чего, чего только не послала мне заботливая хозяйка нашего дома на Екатерингофском проспекте. Больше всего меня обрадовали толстый шерстяной свитер, теплые фетровые сапоги, одеяло, подушка, простыни и шерстяное белье.

Принеся в камеру все мое имущество, я прежде всего переоделся во все теплое платье и заварил чай в полученном мною чайнике. О, блаженство! Теперь, когда живительное тепло разливалось приятной волной по всему телу, только теперь я понял, как я устал и как силы мои были почти на исходе.

Хорошее питание, теплое платье и нормальный сон очень быстро восстановили мои силы и с новым приливом энергии я начал обдумывать мое положение, ища спасительного выхода. Увы! В моем распоряжении была лишь одна возможность, о которой я узнал из перестукиваний с различными заключенными, – писать заявления на имя главного прокурора Петербурга и на имя председателя совета народных комиссаров;

В данный момент, когда я пишу эти строки, мне совершенно непонятно, как мог быть затемнен мой рассудок, чтобы уверовать в пользу таких жалоб и протестов. Так или иначе, но в то время я был убежден, что мои длиннейшие заявления и жалобы на произвол действий Чеки дойдут до правительственных верхов и меня с извинениями немедленно освободят Энергия требовала выхода, и я исписывал по несколько листов писчей бумаги большего формата. Все написанное я передавал через отделенного в канцелярию тюрьмы, полагая, что последняя все пересылает по назначению.

Сильно простуженный, с распухшим горлом и отчаянно кашляя, я обратился за медицинской помощью. Приходил фельдшер оставил пакетик каких-то порошков, и этим все окончилось. Наконец я свалился и меня всего трясло в лихорадке. Опять посещение фельдшера, измерение температуры и порошки. Когда градусник показал 39,8–пришел доктор. Выслушав меня и пожав плечами, врач сказал: "Простудились. Надо теплее одеваться. Если дойдет до 40, то переведем вас в лазарет. Пока температура ниже 40, не имею права взять вас из камеры. Это особый ярус".

Температура не пожелала подняться выше 40 и я остался лежать в камере. Со счета дней я совершенно сбился и этот период я помню лишь урывками. Я пролежал больным около недели и мое выздоровление совпало с получением новой передачи. По-видимому, на дворе значительно потеплело, так как больше не мерзли руки и уши, и по утрам уже не было ледяных сосулек на моих отросших усах. По доносившимся до меня звукам из коридора и по перестукиваниям я знал, что тюрьма интенсивно наполняется. В соседних камерах и надо мной сидело по пять человек и это доказывало, что тюрьма переполнена свыше всякой меры. В особом ярусе полагалось содержать заключенных в полном одиночестве, и, если администрация тюрьмы держала в камерах особого яруса по несколько человек, то значит даже особый ярус (240 камер) был набит битком.

На следующий день, после получения передачи, в мою камеру вошел щеголевато одетый в тюремную форму, худощавый блондин, и, присев к столику, начал просматривать какие-то списки. Затем он меня спросил: ,3а каким следователем вы числитесь и по какой статье обвиняетесь?" на что я ответил: "Я числюсь за следователем Фоминьм, который мне предъявил обвинение в военной контрабанде. С кем я имею удовольствие говорить?* – Блондин улыбнулся, и, смерив меня взглядом, ответил: "Я помощник начальника тюрьмы– Поликарпов. А вы недурно устроились" и он показал на толстое одеяло и мой провиантский склад в амбразуре окна." –Только вы мне неправильно сказали фамилию следователя, так как кроме Фомина, вы числитесь еще за отделом контрразведки. Вам разве не было предъявлено обвинение в шпионаже?" Слова Поликарпова меня совершенно ошеломили, и я ничего ему даже не ответил, а лишь удивленно переспросил его. Что-то отметив в своих списках, Поликарпов звякнул шпорами и удалился. Потрясенный ужасной новостью, я нервно зашагал по камере, погрузившись в раздумье, и совершенно забыв обо всем окружающем меня.

Какая дьявольская кухня! И как ловко все смастерили! Прежде всего подослали своих провокаторов к несчастному Копонену, потом привязались ко мне, и, смастерив "дело" о контрабанде, надолго обеспечили себе возможность распоряжаться мною по своему усмотрению, не опасаясь в ближайшее время заступничества финляндского правительства.

Что могло предпринять мое правительство для могло освобождения? Я–контрабандист. и любое государство вправе бороться с контрабандистами. Только после судебного разбора всего моего дела, Финляндское Правительство сможет предпринять решительные шаги для моего освобождения. Но когда еще этот суд будет? И будет ли вообще? И какой суд? Раз у них хватило наглости обвинить меня в контрабанде и арестовать, то что им может теперь помешать сообщить нашему дипломатическому представителю, что дело мое весьма сложно и поэтому суд будет под разными благовидными предлогами откладываться. Это так очевидно. Теперь они из меня "сделают" шпиона, и вообще могут обвинять меня, в чем им заблагорассудится, так как теперь я всецело в их власти. Как шпиона меня в любой момент могут расстрелять без суда, властью Чеки, и таким образом, дело о провокационной контрабанде даже не дойдет до суда, так как его поглотит новое "дело" о шпионаже.

Все вышеприведенные рассуждения были для меня совершенно ясны, кроме одного: почему они, вообще, привязались ко мне? Этот вопрос я в тысячный раз задавал себе, слоняясь по своей камере, как зверь в клетке. Я уже видел примеры, я знал, что Чека свирепствует без удержу. Я знал, что ежедневно по всей России люди расстреливаются десятками без суда, и многими сотнями бросаются ежедневно в тюрьмы. Я знал, что произволу Чеки нет границ и что этот произвол принимает патологические формы. Все это я знал, и, возмущаясь, я и не думал подыскивать оправданий всему этому кошмару. Но объяснение такому произволу все таки я находил: диктатура пролетариата. революция, боязнь упустить власть над массами, желание терроризировать массы какими угодно средствами и, наконец, низкий моральный уровень людей, стоящих у власти. Но все это не объясняло, почему именно меня, иностранца, не имеющего никакого отношения к политике, Чека избрала объектом своего особого внимания. Я держал себя во время моего пребывания на свободе, настолько осторожно, что никакая самая болезненная подозрительность не могла бы найти в моей деятельности что-либо похожее на шпионаж. Мой приезд в Россию и пребывание в ней, носили исключительно коммерческий характер. Правда, наши переговоры не увенчались успехом, но ведь большевики сами лучше меня знали, что не я причина неудавшихся переговоров. Наоборот, успех переговоров сулил мне большие материальные выгоды, так как я был заинтересован в прибылях моей фирмы. Мой арест вызывал шум и, следовательно, портил репутацию, "Нэпа", что было невыгодно для советского правительства, так как оно стремится теперь заигрывать с иностранными купцами. В конце концов единственное решение мучившей меня загадки я представил себе так: "Они, очевидно, подозревают, что я осведомлял мою фирму о действительном положении вещей и что моя фирма, благодаря своему положению, влияла на общественное мнение своей страны и таким образом частные переговоры делегатов о признании советского правительства потерпели с самого начала фиаско... Это казалось мне единственным наиболее правдоподобным ответом на загадку моего ареста.

Из моего раздумья меня вывел шум открываемой двери и в камеру ввели пожилого бородатого человека, громадного роста, в старой офицерской шинели

Опустив на пол принесенный с собой парусиновый мешок с вещами, гигант испуганно осмотрелся и, видимо, страдая отдышкой, присел на железное сиденье. Отдышавшись, он вежливо мне поклонился и сказал:

"Вы, пожалуйста, не обращайте на меня внимания Я совсем расклеился. Я прямо из лазарета. Я вас ни о чем спрашивать не буду и вообще живите, как, будто бы, меня здесь нет. А у вас здесь прохладно. Моя фамилия Максутов, Дмитрий Петрович".

Все еще во власти вихря моих мыслей, отвыкший от посторонних людей, я как-то безучастно отнесся к моему новому товарищу, а что-то сказав ему в ответ, я, помнится, даже забыл ему назвать себя.

Максутов несколько раз взглянул на меня а я опять начал измерять камеру шагами.

"Извините меня за навязчивость, но мне ваше лицо удивительно кажется знакомым. Как ваша фамилия? Впрочем, ради Бога, извините и, если вам неприятно, то не говорите".

Сказав это, Максутов громко вздохнул и начал развязывать мешок.

Извинившись за свою невольную неучтивость, я назвал себя и, еще раз извинившись, сказал: "Я ужасно расстроен и все время один. Можно с ума сойти тутъ".

Услышав мою фамилию, Максутов поднялся во весь свой гигантский рост и протягивая мне с приветливой улыбкой руку, сказал:

" Дорогой мой, вот где Господь привел встретиться. Неужели же вы меня не узнали?" Тут у меня точно какая-то пелена слетела с мозга. Князь Максутов! Бывший флотский офицер, впоследствии перешедший в лейб гвардии Преображенский полк. Я был лет на 12 моложе его по выпуску из Морского корпуса, но встречался с ним несколько раз до революции в обществе. Мы были в отличных отношениях Революция и тюрьма его на столько внешне изменили, что было немудрено не узнать его, тем более, что ни место нашей встречи, ни мое состояние духа не способствовали пробуждению воспоминаний о минувших годах.

Мы оба были поражены и растроганы нашей встречей и Максутов беспрестанно повторял: "Ах ты, Господи, где встретились, подумать только!*

И так я вступил в новую фазу моего тюремного бытия: отныне одиночества уже не было. Легче это или труднее? Поживем–увидим.

 

 

Глава 18-я

Часов около восьми вечера надзиратель внес в камеру два деревянных "козла", деревянный щит и соломенный матрац. Это должно было служить постелью для Максутова. Все это приспособление поместилось как раз вдоль свободной части стены позади моей койки. Благодаря своему гигантскому росту, ноги Максутова упирались в наружную стену камеры, а его голова выступала далеко за пределы изголовья. Видя, что он лежит согнувшись, я попросил его не стесняться и положить голову на мою подушку, что вызвало ироническое замечание надзирателя:

"На манер двуглавого орла устраиваетесь, буржуазный элемент".

Максутов был болен тяжелой формой неврастении и всю ночь то ходил по камере, то плакал, то сам с собой разговаривал.

У меня было по горло своих собственных огорчений и мои нервы были напряжены, казалось, до последнего предела. Истерические всхлипывания, вздохи и иногда довольно бессвязный разговор моего сожителя мешали мне сосредоточиться. Быть может, это было даже лучше для меня, так как асе равно я не мог найти никакого выхода из моих бед По временам Максутов, как будто, успокаивался и тогда с ним можно было разговаривать. Я его ни о чем не расспрашивал и мы больше всего говорили на "нейтральные" темы о прошлом, о минувшей войне и о материальных невзгодах деклассированной русской буржуазии и аристократии. Максутов находился в тюрьме уже около двух месяцев и его продержали в секретном отделе особого яруса почти три недели. В конце концов он заболел нервным расстройством, начал буянить и его взяли в лазарет. где, по словам Максутова, было очень хорошо. Насколько я мог понять по отдельным отрывочным фразам Максутова, его арестовали по подозрению в контр революционности, так как одна дама, жена его бывшего сослуживца переписывалась со своим мужем, эмигрировавшим в Германию, прося исхлопотать для неё визу на право въезда в это государство. Это письмо было перехвачено Чекой, дама была арестована, а с нею и все её знакомые, имевшие к ней хотя бы отдаленное касательство. Максутов оказался в ужасном положении, так как арест и дальнейшие его последствия обрекали молодую жену Максутова с годовалым ребенком на голодную смерть. Из его рассказов я вынес впечатление, что за последние два года жизни до тюрьмы, он как-то примирился с новой обстановкой и понемногу перестроил свою жизнь на новых началах: одна комната с общей кухней на всех жильцов квартиры, ежедневная колка дров, набивание папирос и продажа их в розницу, жена занятая с утра до вечера грошовыми уроками французского языка, стиркой, шитьем и приготовлением обеда. Обычная картина верха благополучия деклассированного интеллигента, – в Советской России. Даже это жалкое существование было разрушено и Максутов? оказался в тюрьме, виновный лишь в том, что имел несчастье родиться князем и служить офицером во флоте, а потом в Преображенском полку., Он наивно и неоднократно спрашивал меня, что, по-моему мнению, его ожидает. Разумеется, как мог, я его успокаивал, говоря, что все окончится пустяками... Что я мог ему сказать? Через два дня Максутова вызвали из камеры "с вещами" и я встретился с ним полтора года спустя в Соловецком концентрационном лагере...

Вскоре после ухода Максутова, ко мне в камеру ввели какого то человека в полушубке, с двумя чемоданами, который шутливо мне сказал: V

"Вы ничего не имеете против, что я вошел не позвонив? Какая миленькая комнатка у вас."

Видно было сразу, что вошедший был веселый парень и бывалый человек. Я засмеялся и в тон вошедшему ответил: – Да, квартирка недурна, только очень дорогая. Вы надолго ко мне?" – "Аллах ведает про то. Я из 147-й камеры. Перестукивался с соседом, который сидит тоже по моему "делу." Надзиратель подлец заметил и вот перевели к вам. Позвольте представиться: Пляцкий, так сказать "король взяток".

Когда я назвал себя, то Пляцкий очень довольно засмеялся и, пожимая мне руку, сказал: "Очень приятное знакомство. Так сказать наш брат коммерсант – нэпман. Я все время сидел с политическими: какие-то дураки – социал-демократы. Надоели они мне своими идиотскими разговорами. Давайте закусим, мне жена прислала свежей икры, пирожки и все такое."

Распаковывая чемодан, Пляцкий без устали болтал, шутил и вообще всем своим видом менее всего походил на несчастного узника. Из его рассказов выяснилось, что он обвиняется в даче вяток различным советским чиновникам металлургической промышленности.

По "делу Пляцкого" было арестовано более 150-ти человек, и героя процесса называли в газетной судебной хронике "королем взятки".

Я не понимаю до сих пор, откуда черпал свою энергию и жизнерадостность этот человек, выплывший на поверхность "Нэпа." На что он рассчитывал? Суд над Пляцким состоялся в 1926 году, то есть почти через полтора года после нашей встречи и он был присужден к смертной казни, поведя за собой на смерть более 20 человек.

К вечеру в нашу камеру посадили еще двух: инженера Чернова и доктора П. Стало ужасно тесно. Инженер очень был нервен, так как его арестовали в связи с делом кожевенного синдиката и ему угрожала смертная казнь. Доктор П. – в военной форме, был угрюм, и узнав, что я иностранец, совершенно неожиданно и бестактно сказал с ненавистью: "Поменьше бы ездили к нам, было бы и вам, и нам легче."

Пляцкий и Чернов, видимо, были очень сконфужены бестактной фразой доктора, и он сам понял, что перешел границы, так как сейчас же протянул мне руку, сказав: "Извините меня. Вы понимаете, что мое замечание не лично к вам относится. Я арестован вчера, дома семья без копейки денег, и я совершенно не владею собой. Я арестован как раз из-за иностранца."

У доктора до революции был сослуживцем по полку один поляк, выехавший впоследствии за границу. Недавно он приехал в Россию из Польши в качестве какого-то официального представителя, какого-то польского учреждения. В Петербурге он заболел и, разумеется, вспомнив о своем русском приятеле докторе П., вызвал его к себе. Доктор несколько раз в течение болезни поляка навещал его. Недавно Чеки "открыла" очередной шпионаж в пользу Польши, и, в заброшенную сеть, среди других, попал и бедный доктор П. По советскому законодательству, каждый советский служащий обязан доносить своему прямому начальству о всяком разговоре с иностранцем и о посещению таковых. Разумеется, это правило не всеми выполняется, так как одни считают для себя безопаснее умалчивать о случайных встречах с иностранцами, а другие же не делают этого просто из понятного чувства отвращения к доносам. Доктор не донес по начальству о посещении нм своего польского пациента и теперь несчастный человек ожидал для себя самых ужасных последствий.

В камере было ужасно тесно и благодаря герметически закрытому окну воздух не вентилировался.

Поздно ночью, часа в три –четыре меня вызвали на допрос, но против обыкновения, меня повели не в коридор, где были расположены камеры следователей, а в кабинет начальника тюрьмы.

Как ужасно действуют на нервы эти ночные допросы! Я вполне понимаю, что слабонервные люди с повышенной впечатлительностью, в конце концов доходят до полного исступления и даже клевещут на самих себя, лишь бы окончить эту моральную пытку и так или иначе придти к какому-нибудь определенному концу.

Тускло освещают лампочки, замершие в мертвящей могильной тишине, длинные коридоры с висящими в воздухе железными галереями. Вдруг остро прорезает тишину чей то заглушенный истерический крик. За поворотом коридора слышен звук открываемой двери и провожатый останавливается, как вкопанный. Это выводят на допрос или приводят с допроса "секретников" и мы не должны их видеть. Внизу, чуть пройдя мою бывшую камеру, на асфальтовом полу я заметил громадное багровое пятно еще влажное, распространявшее острый запах карболки. Это был след разбившегося на смерть, бросившегося вниз с пятой галереи, какого то студента. Как передавали нам стуком, его невеста оказалась провокаторшей.

В кабинете начальника тюрьмы было очень уютно и тепло. Громадная комната, ковры, удобные кожаные кресла, тяжелые портьеры и мягкий свет лампы под зеленым абажуром, на письменном столе.

На небольшом столике был сервирован чай и в кресле, удобно протянувшись, в ленивой позе сидел с папироской в зубах Мессинг. На стуле, рядом с ним поместился какой то тщедушный молодой человек в громадных очках. При моем появлении Мессинг сделал вид. что приподнимается с кресла, а его сосед встал и, показывая на стул предложил мне сесть. Сел. Молодой человек зажег стоявшую на столике лампу с рефлектором и направил свет мне прямо в лицо. Молчание прервал Мессинг, предлагая мне папиросы и чай, но от чая я отказался.

"В таком случае,"–сказал своим эстонско-русским языком Мессинг, – ,мы не будем терять золотое время и побеседуем. Вы человек бывалый, интеллигентный и, кажется, ловкий, и мы, я надеюсь, договоримся скоро. Сегодня мы писать ничего не будем, так как это не допрос Я, собственно говоря. случайно заехал сюда, но заодно уже решил с вами побеседовать. Скажите, пожалуйста, что вам известно о деятельности финляндского генерального консульства в Петербурге? Вы ведь были очень близки к консульству и вам, вероятно, многое известно о деятельности его персонала?"

,Я не состоял и не состою на службе в консульстве и меня консул не посвящал в служебные дела. Я только столовался с персоналом консульства и снимал в консульском доме конторское помещение. Я уже вам об этом, кажется, говорил."

– ,,Перестаньте говорить пустяки. Кто же вам поверит, что вы ничего не знаете. Вы здесь организовали целую сеть шпионажа в пользу Финляндии и Англии. Все нити сходятся на вас. Как вы переписывались с вашей фирмой? По почте?"

–"Пустяки говорите вы, а не я. Я переписывался по почте".

–"Неправда. За все время вашего пребывания в России на ваше имя по почте получено было всего три письма самого обыденного содержания. Вы же за все время отправили по почте несколько открытых писем. Как вы вели деловую переписку?

.Я уже сказал вам, что по почте. И какое вам дело до моих личных дел? Вы не смеете меня здесь держать и кто вам дал право чинить мне допрос?"

– "Вот что, гражданин Седергольм: Вы этот тон и манеру говорить бросьте! Это я вам советую. Как вы вели вашу переписку с заграницей?"

– "Я уже сказал вам, как. Иногда при случае я пересылал мои письма с кем-нибудь из моих земляков, возвращавшихся в Финляндию.

– "С кем именно?"

– "Ну, этого я не могу помнить, и это вас совершенно не касается".

– "Потрудитесь отвечать на мои вопросы, и я предлагаю вам изменить ваш тон".

Говоря это Мессинг хлопнул рукой по столу и очень повысил голос.

– "Я вам советую изменить ваш тон, так как, хотя я в вашей полной власти, и вы можете сделать со мной все, что угодно, но пока я владею моими чувствами, я не могу допустить, чтобы со мной разговаривали таким тоном, каковым себе позволяете говорить. Вы не имеете права кричать на меня".

– "Если вы убеждены, – сказал Мессинг, сразу сбавляя тон, –что мы можем сделать с вами все, что угодно, то вам прямой смысл быть откровенным."

– "Мне не о чем рассказывать вам".

– "Можете идти в камеру. На днях вам будет учинен формальный допрос. Пока посидите и подумайте".

В камере все мои три товарища не спали, ожидая моего возвращения, но я отделался несколькими общими фразами, так как не терплю советов и соболезнований от случайных знакомых.

Наступил конец третьей недели моего тюремного стажа и в третий раз меня вызвали получить передачу.

По обыкновению все присланное было перевернуто, разрезано и обследовано отделенным начальником до мельчайших деталей. Весь этот осмотр передачи отделенным носит ужасно неаппетитный характер: грязными пальцами он роется в каждом пирожке, этими же пальцами попутно вытирает нос и сейчас же опять принимается за исследование ветчины, котлет. Тем же ножом, которым он разрезает на мелкие куски мыло, он разрезает булки, масло, птицу, мясо.

Не успел я привести все принесенное, в относительный порядок и угостить моих сожителей, как меня вызвали: "Гражданин Седергольм, с вещами".

Быстро собравшись, нагруженный вещами, я вышел из камеры, на галерею. Дверь захлопнулась, навеки разъединив меня с моими случайными сожителями. Меня повели куда то вниз, и вдруг, к моему ужасу, мы остановились перед камерой № 24.

Опять секретка.

 


Глава 19-я

Камера № 24 ничем не отличалась от предыдущих. Было довольно грязно, так как, вероятно по заведенному обыкновению, окно камеры закрывали досками. и темнота не особенно располагает к тщательной уборке. Мои догадки подтвердились, и не прошло даже часа, как светлый четырехугольник окна стал уменьшаться, и наконец камера погрузилась в полную темноту Как и в первый раз, у левого края окна доска прилегала не плотно, и узкая полоска света чуть чуть освещала левую стенку оконной амбразуры.

С невольной иронией я сравнил мои теперешние ощущения с теми, что я испытал в первый раз, когда попал в секретку. Тогда меня все поражало и повергало в отчаяние. Теперь–умудренный уже тюремным опытом, я только ожесточился, и все издевательства и жестокости производили на меня слабое впечатление. Не берусь судить о том, как должен чувствовать себя интеллигентный человек, посаженный в темный каменный ящик, за действительно совершенное им преступление, но мне кажется, что, если бы я даже чувствовал за собой какую-либо вину, то при таком способе воздействия, у меня не появилось бы раскаяния.

У меня было только одно чувство: бешеная, непримиримая злоба к моим мучителям, и мысль, что они могут восторжествовать надо мной приводила меня в отчаяние. Вероятно, это чувство, в связи с моим нервным состоянием, дало повод тем многим моим вспышкам и выходкам, которые теперь, оглядываясь на прошлое, я не могу оправдать при всем желании, так как иногда они носили совершенно мальчишеский характер.

Слава Богу, я быль снабжен теплым платьем, постелью и продуктами, которых при экономном расходовании, мне должно было хватит на 2–3 недели. В данный момент это было самым главным, так как я уже знал по опыту, что голод и холод сильно понижают моральную сопротивляемость.

С момента прихода в камеру № 24, я твердо решил заставить себя есть тюремную пищу, и как можно экономнее расходовать масло, сахар, сало и копченую колбасу. Все это я завязал в два носовых платка и поместил между оконными рамами. Скоропортящиеся продукты я разрешил себе есть.

Таким образом я приготовился к "затяжной осаде".

Опять начались перестукивания с соседями сверху и сбоку. Два, три раза в день гимнастика по системе Миллера, и испуганное лицо надзирателя, в форточке, когда при внезапном освещении камеры, выступала вдруг моя фигура во время какого-нибудь головоломного упражнения.

– ,Вы чего это такого делаете тут, гражданин?" – спрашивал в таких случаях надзиратель Семенов.

– "Не мешайте, товарищ Семенов. Мэнс сана ин корпорэ сано".

"Что такое вы говорите, гражданин? Ой, ей Богу, я сейчас позову отделенного".

Является отделенный, и следовал соответствующий вопрос. Я объяснял, что делаю гимнастику, а что, если эго не разрешается, то я, разумеется, не буду делать. Отделенный пожимал плечами и уходил, а беспокойный служака Семенов чаще обыкновенного заглядывал в "глазок" двери н зажигал свет.

Как то утром. незадолго до обеда, я начал напевать арию из "Жидовки". Просовывается голова Семенова и следует вопрос: "Что такое гражданин?" Отвечаю: "Ария из оперы "Жидовка", уважаемый гражданин Семенов".

– "Тихо сидите гражданин. А вот за это слово я вас возьму на карандаш. (Прим. авт.: "взять на карандаш" – записать).

– "За какое слово? ".

–"А вот за это самое, за жидовку. Эти слова не дозволяются теперь. Прошло время."

От скуки я декламировал на всех известных мне языках, стихи, Восстанавливал в памяти выводы разных математических формул, и помню, как в течение нескольких дней постепенно вывел в уме формулу модуля логарифмической системы. О своем "деле", я решил совсем не думать, так как это лишь расстраивало меня, не принося никакой пользы. Я обдумал лишь, как себя держать на допросах, чтобы ни одним жестом не показать, что я взволнован. Пусть "они* побесятся, в этом пока мое единственное удовлетворение. Пока – так как по моим расчетам, финляндское правительство предприняло уже, вероятно, шаги для моего обсуждения.

На пятый или шестой день моего нахождения в камере № 24. меня вызвали на допрос. Было, вероятно, около 12-ти часов ночи. За столом, в камере следователя, сидело 4 человека, но к моему удивлению среди них не было Фомина. Вообще я его больше никогда не видал, так же, как никогда больше не слыхал, с момента очной ставки с Копоненом, ни слова о "военной контрабанде". Все четыре индивидуума, сидевшие за столом, видимо, старались придать себе зловещий вид, и это выходило ужасно Один из них, сидевший в центре, был в штатском платье. Сидевшие по бокам стола были в пограничной форме. Я сел напротив штатского и спросил: "С кем инею удовольствие говорить?" Штатский, человек лет тридцати, очень невзрачный и с мало интеллигентным лицом, важно нахмурил брови, и солидно-деланным басом, сказал: "Вас это не касается". Я засмеялся и сказал: .Очень даже касается. Вы знаете, кто я, а я не знаю, кто вы". Сидевший справа военный, очень молодой, по-видимому, грузин или армянин, заржал от хохота. и, хлопнув ладонями рук, весело крикнул: "Вот это здорово!" . Остальные товарищи укоризненно на него посмотрели. Штатский, словно передумав, сказал мне: "Я – уполномоченный отдела контрразведки Чеки–Илларионов. Отвечайте на мои вопросы".

–"С удовольствием, если только смогу".

–"Можно и без удовольствия. Как вы вели переписку с заграницей? По дипломатической почте? Да?"

–"Нет. Я уже сто раз говорил вам это".

–"Неправда. Нам все известно о вашей преступной деятельности. Ваше сознание облегчит вам наказание. Вы ведь знаете, что вас ждет? Расстрел".

В это время, сидевший у левого края стола, высокий, худой и бледный молодой человек, страдавший нервным подергиванием головы и мускулов лица, вынул из кармана пальто револьвер системы "Парабеллум", осмотрел его и положил на стол, пробуя его вертеть на столе, как волчок.

Мне стало противно от всей этой дурацкой комедии, которую так грубо-примитивно, разыгрывали эти полуинтеллигентные люди. Обращаясь к Илларионову, я сказал: "Во-первых, не запугивайте меня, так как это смешно. расстрелять вы меня не можете при всем вашем желании, потому что я иностранец и о моем аресте известно консульству. Во-вторых, попросите вашего товарища спрятать револьвер, так как иначе я вообще не стану больше говорить, пока у меня перед носом вертят оружием". Грузин окончательно развеселился, хлопнув себя руками по груди и покружив головой, сказал красноречивое и неподражаемое: "вввааа!"

Сделав знак в сторону чекиста, игравшего с револьвером, Илларионов опять обратился ко мне со словами: "Вас никто не запугивает и вы много о себе воображаете. Вот здесь, на листе. будьте любезны написать фамилии всех ваших знакомых в Советской России, и в особенности в Петербурге".

– "Я так сразу не могу вспомнить. Позвольте мне это сделать в камере".

– "Хорошо, –заявил, подумав, Илларионов,– а скажите, пожалуйста. кому вы писали письмо по-французски на Песочную улицу № 5?*

Припоминая, я сказал:–"Маклеру фондовой биржи гну Болю".

– "А что вы ему писали?"

– "Ничего особенного. Писал, что деньги – 2700 рублей золотом, которые он мне опоздал уплатить в условленный срок, должны быть мне немедленно уплачены".

– "Вот видите, нам все известно".

– "Ничего не нахожу в этом удивительного. Очень печально, что вы просматриваете даже городскую корреспонденцию. Теперь, понятно, почему городское письмо попадает к адресату на третий день.

– "Это не ваше дело. А кто такая гражданка Арцымова?"

– "Не знаю".

– А вы может быть вспомните, что вы делали в квартире на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы? Вы там часто бывали?

– "Никогда не был там и не знаю даже, где находятся эти улицы.

– "Подумайте об этом. Потом, может быть, и вспомните.

Затем, взяв у грузина довольно объемистое досье в синей обложке, Илларионов начал его перелистывать и, найдя нужную страницу, сказал: "Вы энакомы с полковником Фэну?"

– Да, я его знаю. Он живет в Гельсингфорсе и состоит представителем русских эмигрантов в Финляндии. Но я знаю его очень отдаленно. Я не бываю в эмигрантских кругах".

– "Неправда. Вы бывали на благотворительных. русских вечерах. Что вам известно о деятельности полковника Фэну?"

– "Я уже сказал сказал вам, что знаком с ним очень отдаленно. Кажется, он играет на пианино в одном из кинематографов. Других подробностей о его жизни не энаю.

– "Ага, видите, все таки вы с ним знакомы. А кто такой майор Гнбсон? "

– "Не знаю. В первый раз слышу это имя".

– "Вы. конечно, и про Бунакова ничего не знаете?'

Только по возвращении из советской Росс п в Финляндию в 1926 году я навел справки об этих двух неизвестных мне именах. и узнал, что майор Гибсои был когда-то в Финляндии британским военным агентом. О существовании Бунакова я узнал в 1927 году из перепечаток в финляндских газетах о нашумевшем процессе шпионажа, будто бы организованного англичанами в сов. России.

– "Никогда не слыхал фамилии Бунакова".

– "Можете идти к себе в камеру. Завтра я вас вызову. Подумайте хорошенько обо всем. От всей души, желая вам добра, я советую вам быть откровенным".

На следующий, после этого допроса, день, надзиратель принес мне лист бумаги и химический карандаш, чтобы я написал фамилии и адреса всех моих петербургских знакомых. Это было трудной задачей. Назвать моих знакомых– это значило навлечь на неповинных людей массу всяких бед. Не назвать их могло быть для них еще хуже, так как Чека, зная о моих некоторых знакомствах, могла бы арестовать как раз именно тех моих знакомых, фамилий которых я не назвал

Камера была освещена и надзиратель поминутно наведывался с вопросом: ,Ну? Уже готово?" В конце концов я решил, что я напишу только имена тех советских чиновников, начиная с Красина, с которыми я официально встречался, а об остальных моих частных знакомствах не буду упоминать совсем. Пусть Чека делает, что хочет, но моя совесть будет чиста–я никого не подвел. Так я и поступил.

Прошло несколько дней. Похоже было то, что меня решили взять измором. Мое физическое и моральное состояние опять весьма ухудшилось. Появились боли в области почек и стали шалить нервы. На левой стенки оконной амбразуры, чуть освещаемой сквозь щели доски, закрывающей окно, были пятна грязи и отбитой штукатурки. Эти пятна постепенно принимали в моих глазах образы дорогих мне лиц и по временам эти образы выступали настолько явственно, точно на экране кинематографа. С трудом отводя глаза от этих пятен, я заставлял себя усилием воли, убедиться, что все это лишь галлюцинации и давал себе слово не смотреть больше на пятна. Успокоившись, я опять подходил к окну и все начиналось снова. В промежутках между галлюцинациями я мыслил и рассуждал вполне нормально и, при воспоминаниях о галлюцинациях, меня мучило опасение, не начинаю ли я сходить с ума. В тех условиях, в каких я находился, достаточно позволить нервам выйти из повиновения хоть один раз, чтобы потом потерять над ними всякий контроль. Это совсем как во время атаки, под ураганным огнем противника, пока думаешь только о привычных обязанностях, и усилием воли внушаешь себе не думать о падающих снарядах, все идет великолепно. Но чуть подумал о личной опасности, как трудно тогда вернуть себе душевное равновесие, и каким деланным манерным, кажется для окружающих вас, ваши наигранные спокойствие и бравада. В таких случаях самое лучше средство,–убедить себя, что все равно конец неминуем, и что чем скорее, тем лучше. Таким образом, выведя себя мысленно в расход, возвращаешь себе внешнее спокойствие и понемногу приходит потерянное, было, душевное равновесие.

Должно быть я начал сам с собой разговаривать или как либо иначе проявлял признаки ненормальности и это было замечено надзирателем. Однажды дверь камеры открылась и вошел доктор в сопровождении фельдшера. Как раз в этот момент, я чувствовал себя относительно спокойно, и на вопросы врача я дал вполне нормальные ответы. .Часа через полтора, после докторского визита, мне принесли бутылку с какой-то микстурой. Попробовав, я понял что доктор прислал мне бром. Это меня так вывело из себя, что, вызвав надзирателя, я вышвырнул склянку в коридор, сопровождая действия соответствующими выражениями.

С этого момента ко мне опять вернулось свойственное мне душевное спокойствие.

 


Глава 20-я

Я все время, не переставая думал об этой загадочной "гражданке Арцымовой" и о квартире на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы. Ни фамилия "гражданки", ни её адрес мне ничего не говорили, но судя по инфернальному тону, с каким следователь назвал мне фамилию дамы и адрес, можно было предполагать, что в ответе на этот вопрос лежал весь центр тяжести всего моего ,дела". Как я ни напрягал мозги, ничего подходящего я не мог припомнить.

За время моего тюремного житья, у меня успели весьма отрасти ногти, и не имея чем их остричь, я попросил надзирателя принести мне ножницы. Он принес ужасающие заржавленные ножницы, с отломанными, для безопасности, кончиками Открыв свет, надзиратель ожидал у открытой двери, пока я окончу операцию с ногтями. Во время этого невинного занятия, я невольно вспомнил, что я в январе месяце повредил себе руку во время фигурного состязания на катке, и некоторое время не мог самостоятельно ухаживать за ногтями на правой руке.

По совету одной из моих соотечественниц, я пользовался услугами маникюристки в одной из больших парикмахерских на Невском проспекте. Вспоминая все это я также вспомнил, как однажды, когда оба отделения парикмахерской, – мужское и женское, – были переполнены, моя маникюристка усадила меня в промежуточной между обоими отделениями комнате, и так как я очень спешил, то она тут же начала приводить в порядок мои ногти. Разглядывая поток входящих, я обратил внимание на очень красивую даму, средних лет показавшуюся мне знакомой.

Проходя мимо моего столика, дама пристально взглянула на меня и я видел, как удивление и радость отразились на её лице. Это оказалась моя старинная приятельница, жена моего бывшего сослуживца по Императорскому флоту, г-жа Арчакова. Я не видел её лет 12, и очень обрадованный встречей, мы оба, второпях забрасывали друг друга вопросами.

Сколько раз я давал себе слово не спрашивать моих русских друзей об их жизни в период революционных годов.

Г-жа Арчакова успела в 5-ти минутный промежуток разговора, развернуть передо мной тяжелую жизненную драму.

Муж её умер в 1920 году в Харьковской тюрьме. В том же году её девочка умерла от голодного истощения. Сама г-жа Арчакова, после многих страданий и приключений, опять попала в Петербург и теперь служила здесь в каком-то управлении, живя у своей замужней сестры. Наш разговор был прерван, так как моя собеседница. спешила занять освободившееся место в очереди в дамском отделении. Прощаясь, она мне сказала: ,Смотрите же. Я непременно жду вас у себя.

Боясь, что я забуду её адрес, она мне тут же у кассы написала на клочке бумажки улицу и № дома. Мы простились, я положил бумажку с адресом в портмоне и поехал по своим делам. Потом мои дела обернулись так, что я совсем забыл об этой встрече, а когда вспомнил, то адреса я уже не мог найти. Видимо, я его потерял.

Вся эта история невольно вспомнилась мне когда я стриг ногти, тупыми тюремными ножницами в тускло освещенной камере. Вдруг сознание прорезала мысль: "Арчакова, Арчакова. Арцымова, угол Кронверкского и Пушкарской"...

Я не знал в какой части города находится Кронверкский проспект, но я помнил, что г жа Арчакова говорила мне, что она живет где то в Каменноостровском районе. К сожалению я совершенно не помнил написанного ею мне адреса.

Вызванный на допрос, я уселся перед следователем Илларионовым, все время думая об этой загадочной Арцымовой. После обычных банальных фраз, я сказал следователю: "Скажите мне пожалуйста, в какой части города находится Кронверкский проспект и Пушкарская улица?"

"Для чего вам это знать?" – спросил Илларионов.

– .Потому что мне кажется, что я смог бы ответить вам на тот вопрос, который вы мне недавно задавали."

Илларионов удовлетворил мое любопытство и загадка была разрешена: "Арцымова" было извращенное имя г-жи Арчаковой и все объяснялось крайне просто.

По-видимому, среди служащих парикмахерской находился секретный агент Чеки, и подслушав мой случайный разговор с г-жой Арчаковой, он на всякий случай, донес о нем своему начальству, извратив ошибочно фамилию дамы. Сведение было записано, на всякий случай, на мое "конто", так как агент, вероятно, узнал мою фамилию от маникюристки. Возможно, что сама маникюристка была секретным агентом Чеки. При моем аресте была сделана в Чеке сводка всего материала обо мне, и встреча с г-жой Арчаковой сразу приобрела в глазах Чеки особенно важное значение.

Я сразу заметил, что мое объяснение обстоятельств встречи с г-жой Арчаковой, вполне удовлетворили и разочаровали Илларионова, так как больше он меня ни разу не спрашивал ни про г-жу Арчакову, ни про Кронверкский проспект.

Все вопросы Илларионова, сводились к тому, чтобы меня, так сказать, сбить с позиции и убедить в том, что Чека имеет против меня неопровержимо компрометирующий материал Несколько раз Илларионов называл мне фамилии иностранных дипломатических представителей аккредитованных при финляндском правительстве, настаивая на моих сношениях с ними. Иногда он вычитывал из досье фамилии русских эмигрантов живущих в Финляндии в Берлине и в Париже, настаивая, чтобы я осветил деятельность этих совершенно неизвестных мне лиц.

Вопросы чередовались неизменным: "Вы напрасно упираетесь. У нас против вас имеются неопровержимые данные. Я вам от всего сердца советую сознаться. Подумайте о вашей несчастной семье "

Последний мой допрос у Илларионова, происшедший неделю спустя после только что описанного, ознаменовался комическим эпизодом.

После всевозможных устрашающих вопросов Илларионов, рассматривая написанный мною перечень моих. "знакомых", сказал: "Вы гражданин, Седергольм, прекрасно понимаете, о каких именно знакомых мы вас спрашивали. Указанные вами лица – это те, с которыми вы встречались по официальным делам. Неужели за восемь месяцев пребывания в Ленинграде у вас не было никаких знакомых, кроме деловых, официальных? У вас должны были сохраниться связи с вашими прежними сослуживцами."

На это я ответил следователю, что из моих сослуживцев, вероятно, очень мало осталось в числе живых. и эти немногие уцелевшие, при случайной встрече со мной на улице, избегали разговаривать со мной. В этот момент вспомнив моего бывшего сослуживца Л., у которого я обедал и который так удивил меня своим широким образом жизни, мне захотелось проверить мои догадки и я сказал:

"Впрочем, у одного из них я один раз случайно был. Это Л." Илларионов даже не потрудился записать названную мною фамилию и сейчас же перевел вопросы в совершенно другую плоскость, видимо, не желая вызывать меня на подробности. Упоминание мною фамилии Л. повлекло бы за собой и упоминание о моей встрече с польским уполномоченным Ч. и в конце концов потребовало бы привлечения к процессу польского шпионажа самого Л., что не входило в расчеты Чеки.

О деле польского шпионажа я слышал незадолго до моего ареста и кое-что знал об этом перестукиваясь с соседями.

Утомленный глупыми и столь надоевшими вопросами следователя, очень нервный благодаря начавшимся болям в почках, я сказал следователю:

"Позвольте мне ходить по комнате, так мне будет легче отвечать вам, у меня начинаются боли в почках."

Ходя по комнате от окна к дверям, я парировал вопросы следователя. Остановившись около окна, я мельком взглянул на видневшуюся внизу улицу освещенную электрическим фонарем. Было вероятно часа 4 утра и свет фонаря сливался с ранним весенним рассветом. Невольно я задумался и, вероятно, не расслышал вопроса следователя, так как из моего раздумья меня вывел его очень резкий окрик. Этот окрик, боль в почках, дурацкие вопросы следователя вывели меня из моего обычного спокойствия. Не помня себя от раздражения, топая ногами и стуча кулаком по столу, я высказал, вероятно, в очень решительных выражениях мое мнение об Илларионове и его начальниках. Илларионов сперва как будто ошалел при виде моей внезапной вспышки. Потом придвигая к себе чернильницу он сказал: "Вы меня не поняли. Я и не думал на вас кричать. Вы вот все время сыплете пепел вашей папиросы в мою чернильницу и не даете возможности мне писать"...

Оказывается, я в пылу раздражения все время стуча одной рукой по столу, другой сбрасывал совершенно машинально пепел моей папиросы в чернильницу следователя.

Из моих неоднократных бесед с разными следователями Чеки я вынес впечатление, что на этих полукультурных людей несомненно действует корректные, спокойные манеры в соединении с твердостью и решительностью.

Я неоднократно бывал свидетелем, как недопустимо грубо обращались следователи с заключенными советскими гражданами и в особенности с евреями. Разбитые в кровь физиономии, выбитые стволом револьвера зубы, площадная брань, – заурядные явления при допросах, и если бы я своими собственными глазами не видел изувеченных до неузнаваимости заключенных, возвращавшихся с допроса, то я никогда не поверил бы их рассказам, настолько это противоречило тому, что я лично испытывал. Я не могу и не хочу делать обобщений, но нужно правду сказать, что те евреи и те советские граждане, которых мне случалось встречать и видеть в тюрьме избитыми после допроса, были далеко не избранными детьми Отца небесного. Подлинно культурных и воспитанных людей, а таковых подавляющее количество в советских тюрьмах, массами расстреливают и массами ссылают в такие места, где они умирают от истощения, но я ни разу не замечал и не слышал, чтобы их избивали или ругали.

Между прочим, тот же Илларионов как то после одного из допросов обратился ко мне со словами:–"Надеюсь, вы не можете пожаловаться на некорректность нашего обращения?"

Я был так поражен этим циничным лицемерием, что сразу даже не нашелся что сказать.

По-видимому, Илларионов понял мое молчание иначе, чем следовало, и пояснил свой вопрос:–,Может быть низший тюремный персонал позволяет себе какую-нибудь некорректность в отношении вас?"

Далее я уже не мог сдержаться и высказал Илларионову все, что я думал о корректности в применении этого понятия к безвинно посаженному человеку в темную, холодную камеру, в лишении его права получать передачу, в угрозах расстрелом и во всех этих бесконечных допросах и тому подобное Илларионов все это спокойно выслушал и сказал:

– "Вы совершенно другом говорите. Вашу невиновность вы сами не желаете доказать, а темная камера, лишение передачи и все остальное – это в порядке регламента. Вы обвиняетесь в столь тяжких преступлениях, что невозможно допустить ни малейшей возможности общаться вам с внешним миром. Таков закон. Следствие окончится – тогда будет изменен режим".

После комического эпизода с чернильницей я больше не видал Илларионова. Меня надолго оставили в покое в моем темном склепе, и у меня создалось впечатление, что или обо мне забыли, или рассчитывали довести меня до полного морального и физического истощения, ради каких-то неведомых мне целей.

Продолжение следует...

 

История создания СЛОН (Соловецкого Лагеря Особого Назначения)

Фильм 1927 г.