Форма входа

Статистика посещений сайта
Яндекс.Метрика

   

 

Николай Платонович Карабчевский

(1851-1925)

Фотоархив Н.П. Карабчевского

 

Н. Карабчевский. "Что глаза мои видели"

Очерки николаевской жизни 1860-1870 гг.


ГЛАВА ПЕРВАЯ.



Свет Божий я увидел впервые в городе Николаеве, Херсонской губернии, в конце 1852-го года.
Что это не был свет солнца, – ясно уж из того, что я родился, (как и большая часть современного людского рода) до утренней зари, в ночь на 30-ое ноября. Что это не был яркий свет электричества, порукою то, что эта могучая сила не была еще в то время законтрактована акционерными компаниями и не отпускалась в раздроб при помощи штепселей и кнопок. Вероятно, это был слабый свет масляной лампы (керосиновые были еще впереди), или сальной, в лучшем случае стеариновой свечи.

У бабушки Евфросинии Ивановны только в парадных комнатах, т. е. в гостинной, столовой и в зале, в стенных бра, подсвечниках и в высоких канделябрах были заправлены стеариновые свечи, в жилых комнатах обходились особого (высшего) сорта сальными шестигранными свечами, не слишком быстро оплывавшими, в отличие от тонких сальных сосулек, с быстро нагоравшими, растрепанными фитилями, которые были в ходу в людских, девичьих и кухонных апартаментах. Полагались особого рода щипцы и щипчики (иногда фигурного фасона), для снимания фитильного нагара, но даже бабушкины премьер-лакеи (Степка и Ванька), за ними и вся дворня, отлично приспособились снимать нагар примитивным способом, т. е. пальцами, предварительно поплевав на них.

Мать моя, Любовь Петровна, как я приметил, предпочтительно любила ровный и мягкий свет масляной лампы, затененный белым фаянсовым абажуром. По всей вероятности, этот уютно-незлобивый свет и был первым, который увидели мои глаза.
Одновременно с ним я должен был увидеть множество женских лиц – (тетушек родных, двоюродных и троюродных), и ни одного мужского лица.

Ни одного мужского лица потому, что мой отец (Платон Михайлович) как раз в это время, после возвращения из "похода против венгров" (подавление "венгерского восстания" в царствование Николая Павловича в 1848 году), получил в командование уланский Его Высочества Герцога Нассауского полк, который в эту пору квартировал в местечке "Кривое Озеро", где мать, мною беременная, не могла основаться. В то время процедура приемки и сдачи кавалерийского полка, с его фуражом, амуницией и лошадьми, считалась хозяйственно-сложной и крайне ответственной. К тому же, принимаемый отцом полк в то время усиленно ремонтировался, готовясь к весеннему Высочайшему смотру в Чугуеве, куда по этому случаю, должна была стянуться кавалерия со всего юга.

Отца моего я никогда не видел; по крайней мере, не помню, чтобы я его видел; видел ли он меня в течение полутора лет, которые он еще прожил после моего появления на свет, – не знаю.
Вероятно, все-таки урывался в отпуска и подержал на своих руках наследника.
Долго мне об отце никто ничего не говорил и ничто мне его не напоминало, кроме молитвы, которой меня научила, в числе других молитв, няня Марфа Мартемьяновна.
Каждое утро, и вечером, перед укладыванием меня в постель, я повторял сначала за нею, а затем выучил и наизусть, кроме "Отче наш", "Богородицы" и "о здравии мамы, бабушки, сестрицы и всех сродников", – еще и такую молитву: "упокой Господи душу родителя моего, раба Божия Платона и сопричти его к лику праведных твоих".

Не будь этой молитвы, сочиненной, очевидно, сердобольным рвением самой Марфы Мартемьяновны, мне бы не приходило в голову, что у меня, кроме бесконечно любимой матери, был еще и отец.
Только уже почти в годы отрочества, из рассказов матери и других близких мне – (а их было множество, и все говорливого, женского пола) я узнал кое-что доподлинно о моем отце.
Он женился на моей матери бездетным вдовцом и прожил с нею недолго, всего лет шесть.
Старшая моя сестра, Соня умерла, не дожив и года; вторая Ольга, старше меня года на два, была бессменной подругой всего моего детства. По общему отзыву, она была "вылитый отец", я же походил, скорее, на мать.

Судя по сохранившимся двум портретам покойного отца, он был видный, бравый каваллерист. Мать, которая вышла за него замуж по страстной любви, уверяла, что он был "просто красавец".
На одном портрете (акварель) он изображен на своем белом, арабской крови, "Алмазе", в полной парадной форме своего полка. На другом, малом, рисованном на слоновой кости, он изображен только по пояс. По отзыву матери, этот особенно разительно передал сходство. Здесь, рядом с белыми, во всю грудь, лацканами его мундира, он выглядит жгучим брюнетом, с черными, как воронье крыло, опущенными вниз усами, небольшими, по тогдашней моде, бачками и черным как смоль, слегка вьющимся коком, над высоким смугловатым лбом.

Позднее, родной брат покойного, Владимир Михайлович Карабчевский, утверждал и объяснял мне, что род Карабчевских – турецкого происхождения. У него была даже какая-то печатная брошюрка, семейная реликвия, содержавшая в себе соответственные сведения. Во время войн при Екатерине, при взятии Очакова, был пленен мальчик-турчонок, родители которого были убиты. Его повез с собою в Петербург какой-то генерал, там его отдали в военный корпус и дали фамилию от "Кара", что значить черный. Он мог быть дедом моего отца и, стало быть, моим прадедом. Весь род Карабчевских, вплоть до меня, служил в военной службе, преимущественно в каваллерии.

Великолепные, кapиe глаза отца, вместе с синеватым отливом их белков и красиво загнутыми ресницами, целиком унаследовала сестра Ольга, которая, в свое время, считалась в ряду красивейших девушек (или по тогдашнему, – "выезжающих барышень"), города Николаева, который в то время, как раз, славился своими красавицами.

Из формулярного служебного списка покойного отца, который и сейчас у меня цел, я знаю, что образование он получил "домашнее", причем в той же графе, почему-то, особо обозначено: "арифметику знает". В полк он вступил юнкером, довольно поздно, так как пробовал раньше какую-то штатскую службу. В военной он подвигался очень быстро; очевидно нашел свое призвание. Полковником, и уже полковым командиром, был, когда ему едва стукнуло сорок лет.

После знаменитого Чугуевского смотра, на котором перед Николаем Павловичем парадировала преимущественно каваллерия, отец удостоился особой, занесенной в его формуляры, Высочайшей благодарности. Предрекали, что следующей для него наградой будут вензеля и флигель-адъютантский аксельбант; но рок судил иначе. Именно с этого смотра, предшествуемого бесконечными учениями и маневрами, он, по словам матери, вторично жестоко простудившись, стал хворать, но ни за что не хотел оставить службы и перемогался, пока не слег совсем.

Умер он на 43-м году жизни там же в Кривом Озере, где стоял его полк. Там и похоронен близ самой церкви. От какой именно болезни он угас, мне в точности не удалось узнать. По этому предмету показания матери и дяди Всеволода (или дяди "Всевы", как мы его с сестрой любовно называли, и о котором не раз еще я вспомню), диаметрально расходились и даже бывали предметом, настойчивых пререканий.

Мать утверждала, что отец умер, не уберегшись от вторичной простуды, которая "бросилась на легкие", дядя же Всеволод (мамин единоутробный брат), очень друживший с покойным, заверял, что он погиб от какой-то "лихорадки", вывезенной им из Венгрии, своевременно не понятой врачами.

В графе формулярного списка покойного отца с стоическою краткостью обозначено: умер "от кашля".
Из некоторых отрывочных замечаний бабушки, при воспоминаниях о покойном, я заключал, что она была не вполне довольна браком моей матери. В Николаеве, где царил Черноморский флот, каваллерия не могла быть в особой чести, притом же, как я убедился из формуляра отца, он всего на всего владел тремястами десятинами земли, с соответствующим количеством "крепостных душ", бабушка же Евфросиния Ивановна была владелицей трех больших подгородных имений, обширного дома с флигелями в центре Николаева и вообще считалась большою "особою" не только в городе, но и по губернии. Через двух своих дочерей, сыновей, племянниц и внучек она перероднилась со всем городом и пришлый каваллерист, мелкопоместный помещик, случайно задержавшийся со своим полком в Николаеве, не представлялся слишком завидной для ее любимой дочери партией.

Именно по настоянию бабушки мать оставалась в Николаеве, когда отец получил полк в "Кривом Озере". Ей был отведен на постоянное житье весь "наличный флигель" т. е. дом, также выходящий на Спасскую улицу, по фасаду "большого дома", в котором жила сама "старая барыня" т. е. бабушка.

Оставшейся молодою вдовою, матери не раз, по понятиям бабушки, представлялись "прекрасные партии" и она очень склоняла ее выйти вторично замуж; но, мать, – трижды будь благословенна ее память! – из любви к детям, не решилась дать им отчима и не стала вить нового гнезда, оберегая прежнее, осиротелое.
Мать свою я любил бесконечно.

Величайшим в раннем детстве было для меня счастьем забраться к ней за спину, когда она по вечерам читала, или вышивала, сидя у лампы, на своем "вольтеровском" кресле, и играть с завитками ее волос у шеи и целовать их. Иногда я тут же и засыпал, свернувшись клубочком, или притворялся спящим, потому что тогда она сама уносила меня в кроватку и помогала раздевать меня. Я обнимал ее шею и долго не отпускал от себя.
Я был большим "плаксой". Бесчисленные мои кузины, носившие меня на руках, не напрасно утверждали, что у меня "глаза на мокром месте". Но это было не от капризов, а от чрезмерной впечатлительности.

Мать любила общество, ездила на балы и вечера, но это повторялось не слишком часто. Эти ее выезды были для меня одновременно и большим блаженством и большой мукой. Мы с сестрой всегда присутствовали при ее туалете в эти вечера, усаживались в креслах с двух сторон ее туалетного зеркала. Какою она мне представлялась тогда красавицею с открытой шеей и округлыми матовыми плечами, в изумрудном ожерелье, таких же серьгах и фермуаре, отливавших бриллиантовыми искрами. Я понимаю теперь, почему из всех драгоценных камней изумруд до сих пор мне особливо люб.

Но раз туалет заканчивался, я начинал сперва только украдкою, "как бы сморкаться", а затем, при расставании, неудержимо всхлипывал. Долго, и после ее ухода, я не мог успокоиться.
Кроме няни и горничных, с нами, в этих случаях, всегда оставался кто-нибудь из взрослых кузин, обожавших "тетю Любу" т. е. мою мать и прибегавших по соседству развлечь и забавить неисправимого "плаксу".
Удавалось это им не сразу, но, раз удавалось, начиналась шумная беготня по всему дому и Марфе Мартемьяновне, после заправок лампад в детской, удавалось не сразу залучить нас к постелям.
Обыкновенно ей приходилось прибегать к помощи шустрой Матреши, горничной, которой предстояло изловить меня и нести на руках в детскую.

Матреша была милая, от нее пахло яблоками, так как в комнате, где она спала, на полках хранились яблоки и большие стеклянные банки с черносливом. Я обнимал ее шею и мне было уютно и приятно на ее упругой груди.
Младшая из моих кузин, Леля, особенно часто корившая меня за "глаза на мокром месте", однажды вздумала унять меня нарядившись "старой жидовкой", которая должна унести меня, вместе с ворохом старого платья, если я не уймусь.

Хотя она очень худо гримировалась "под жидовку" и я отлично различал, что под платком, накинутом ею на голову, несмотря на то, что и волосы она себе растрепала, была все та же Леля, а не жидовка, тем не менее отчаянию и страху моему не было конца. Я потом долго не мог уснуть, так как мне виделась уже настоящая "старая жидовка" с большим узлом, куда она свободно могла меня запихнуть.
На другой день "выдумщице" Леле очень досталось и от "тети Любы", и от Марфы Мартемьяновны и она была совсем не рада своей затее.
"Женское царство" окружало меня в детстве.
Я был в то время единственный "мужчина" в доме.

Дядя Всеволод, который впоследствии был долго неразлучен со мной, в это время служил еще в Петербурге.
Бабушкин сын от первого ее брака, Всеволод Дмитриевич Кузнецов, был флотским офицером. По его собственному признанию, он был плохим моряком, так как жестоко страдал от морской болезни. Уже во время мичманского кругосветного плавания его вынуждены были, где-то за границей, "списать на берег", так как он не только не свыкался с морем, но каждая новая качка становилась для него смертельной угрозой.
Благодаря этому ему стали давать береговые места, а в данное время он состоял офицером Морского Корпуса в Петербурге.

Остальной морской элемент обширной бабушкиной семьи, так или иначе прикосновенный к флоту, был либо в Кронштадте, либо в Севастополе, где вскоре должна была начаться знаменитая Севастопольская страда.
В качеств единственного наличного представителя мужского элемента в семье, балуемого женским полом, был, таким образом, я и потому не трудно себе представить, сколько женской любовной ласки выпало на мою долю с первых дней моего существования.

Однако, с кормилицей у меня, как мне рассказали потом, вышло огромное недоразумение.
На восьмом месяце моего кормления она неожиданно скрылась, "как в воду канула".
С вечера пропала, только ее и видели.
Воображаю, какой переполох поднялся с моим кормлением.
Искажался я, вероятно, неистово, так как, за неимением под рукой другой кормилицы, пришлось посадить меня "на рожок".

"Проклятая, чуть было не уморила ребенка", – говаривала и долго спустя и не раз Марфа Мартемьяновна.
"Проклятую" так и не разыскали, хотя все меры к тому были приняты.
Были от полиции и "розыск" и "публикации".
Публикации в то время так производились: ранним утром ходил по улицам своего околодка "служивый будочник" с барабаном и барабанил во всю.

Проходящие и из домов посланные, выбежав на улицу, должны были его спрашивать: "служивый, о чем публикация?" Он останавливался и собравшейся около него кучке народа объяснял: так, мол, и так, пропала корова, сбежала дворовая собака, или учинена покража таких-то вещей, а в данном случае сбежала, дескать, дворовая девка помещицы, генеральши Богданович, таких-то лет и приметы, мол, такие-то. Нередко сулилась при этом и награда за указание и розыск.

Таким же порядком оповещалось городское население о предстоящих публичных казнях и телесных наказаниях.
Кормилицей моей была бабушкина "дворовая девка", деревенская красавица Ганя, или "Ганка", которая перед тем очень провинилась. Живя при своей матери коровнице в "экономии", она родила незаконного ребенка и его, как мертвого, скрыла. Вероятно, сама же удавила.
Властным распоряжением бабушки ее "покрыли" т. е. не довели дела до полиции, ни до суда (не лишаться же девки!) а "по-домашнему" – наказали.
К этому времени подоспело мое рождение и, как здоровую и рослую, ее определили мне в кормилицы.
Дело пошло очень ладно. Здоровое деревенское молоко питало меня на славу. На красавицу кормилицу, пышно разряженную, что твой павлин, на улицах прохожие глядеть останавливались.
По рассказам домашних она полюбила меня, часто целовала и, баюкая, пела свои малороссийские песни.
Особенно любила петь:

Вiют вiтры, вiют буйны,
Аж деревья гнутся. ....

И вдруг, бросив меня на произвол судьбы, пропала.
По соображениям домашних, основанным на кое-чем подслушанном Марфою Мартемьяновной в девичьих, красавицу Ганю "сманил" заезжий грек (греками "парусниками" в то время кишел Николаев), и увез ее на своем судне в Константинополь.
Бедная Ганя, вот куда занесли ее "вiтры буйны".

Чего доброго продал ее алчный грек какому-нибудь богатому турку в гарем... А кто знает, быть может, сам, плененный ее красотою, сделал ее подругой своей жизни, и стала она барыней.
Благодаря этим россказням, влюбленный в свою романтически-коварную "мамку", я не разделял злобного чувства окружающих и мое детское воображение, на разные лады, наделяло ее всеми радостями мира, вплоть до представления ее себе какой-то сказочной султаншей.
Позднее, когда мы летом гостили в деревне у бабушки, я видел дряхлую старушонку, которая была еще при чем-то "при коровнике".
Мне сказали, что это мать Гани.
Старуха своей костлявой рукой погладила мою голову, назвала "миленьким паничиком", а потом захныкала и, наконец, взвыла, приговаривая: "пропала, сгибла Ганя, дочка моя родна бессчастна!"
Я опрометью выбежал из коровника, куда забрел случайно, и пустился к дому...

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ


В котором это могло быть году, решительно не помню. Но было это вскоре по воцарении Государя Александра II, после смерти Императора Николая Павловича. В городе пошли слухи, что новый Государь пробудет несколько дней в Николаеве, проездом в Севастополь. Перед тем дядя Всеволод как-то свозил меня в Морское Собрание, чтобы показать недавно водруженный на стене парадной залы, портрет нашего "нового Царя". Какой видный, чарующий ласковым взглядом, красавец. Все были в восторге от него. Только и говорили о выпавшем, в его лице, счастьи для России. Все как-то оживились и радостно чего-то большого ждали. Сначала слухи о его приезде в Николаев были очень смутны, они то усиливались, то замирали вовсе.
Но вот, маме пришло письмо из Петербурга от тети Сони и получилась полная достоверность.

Тетя Соня писала маме, что поездка Государя, и именно через Николаев, решена окончательно и что в свите Государя будет состоять и ее муж, Николай Андреевич Аркас, недавно произведенный в контр-адмиралы и получивший придворное звание генерал-адъютанта.

Она писала, что очень ему завидует, но не может последовать за ним, так как у нее только что родился четвертый ребенок, мальчик Володя, и ей невозможно двинуться в дальний путь с детьми.
Письмо это положило конец всяким сомнениям относительно проезда Государя именно через Николаев и мама стала усиленно делать визиты знакомым, чтобы оповестить их, из самого достоверного источника, о предстоящем знаменательном событии.

Когда эту весть о приезде Государя мама, "секретно", сообщила и Владимиру Михайловичу Карабчевскому, он моментально возгорел желанием, во чтобы то ни стало, отличиться в качестве полицеймейстера.
Не дожидаясь официального подтверждения, он поднял на ноги весь город.
Дали знать и в Херсон, губернскому почтмейстеру, Аполлону Дмитриевичу Кузнецову, а тот тотчас же поскакал на ревизию соответствующего почтового тракта по губернии.
Пошел усиленный "ремонт" почтовых лошадей.

Проездом через Николаев, Аполлон Дмитриевич очень благодарил маму за то, что она не забыла предупредить и его заблаговременно.
В то время Николаев представлял собою не столько благоустроенный город, сколько широко раскинувшееся, богатое и очень населенное поселение.

Кроме "дворца", со многими флигелями и огромным садом, где жил главный командир Черноморского флота (одновременно и военный губернатор города Николаева), примыкавшего к нему великолепного бульвара, по возвышенному берегу реки Ингула, со многими аллеями и сплошной линией чудных тополей, вдоль замыкающей бульвар с улицы ажурной чугунной решетки, здания Морского Собрания, штурманского училища и еще нескольких казенных зданий, церквей и казарм, все остальное представляло собою как бы ряд отдельных усадеб, с бесконечными заборами.
Много городских домов не выходило вовсе фасадами на улицу, а ютилось в глубине дворов.

По этому поводу ходила версия, что эти "угольные", или "такелажные" дома, всегда одноэтажные, незаметные с улицы, построены "казенными средствами", в дар власть имущим от поставщиков угля и такелажа для флота.
И строились они внутри дворов, как бы таясь, чтобы не слишком мозолить глаза высшего начальства и не привлекать к себе внимания наезжавших, от времени до времени, ревизоров.

Характерной усадьбой такого вида, среди города, (и даже, в лучшей его части) был дом бывшего в течение многих лет правителем канцелярии военного губернатора, потом отставленного, некоего Б., про которого сложилась целая легенда.
Он доживал свой век большим оригиналом и не пользовался доброй славой. Утверждали, что сыновей своих, которых у него было четверо, он порешил не учить и, когда они подросли, обернул их для своих личных услуг. Одного он сделал поваром, другого кучером, третьего дворником и водовозом и только четвертого научил плотничать и быть маляром, чтобы иметь дарового мастерового для ремонтов по дому. Две взрослые его дочери ходили за коровами и вели домашнее хозяйство.
Одевал он их соответственно их занятиям, проявляя неимоверную скупость в расходовании денег на их нужды.
Жену свою, как утверждали, он замучил своим невыносимым самодурством и, даже, "вогнал ее в гроб" жестоким обращением.
Теперь он царил одиноким барином среди своего раболепно-покорного, безличного потомства.
Утверждали, что он был настолько скуп, что не держал собак, чтобы не кормить их, но сам по ночам выходил и лаял во двор.
Это были россказни, но факт был тот, что лично себе он не отказывал в комфорте и был большим гастрономом. Только семью он держал "на людском" положении и не имел с нею ничего общего.

На сытой, пегой лошадке, запряженной в "гитару", он почти каждый день, аккуратно, в определенный час, проезжал мимо наших окон и его, почти заросшее бакенбардами, "обезьянье", как мне казалось, лицо, навсегда врезалось у меня в памяти, благодаря всем о нем рассказам.
Он сидел на своей "гитаре" верхом, держа над собой большой холщовый зонтик, в фуражке с прямым козырьком и в синих очках на крошечном, как бы приплюснутом носу. На козлах, за кучера сидел его второй сын, тощий малый, лет пятнадцати, одетый не по-кучерски, а в лоснившемся пиджаке, коротких коломянковых штанах и в мятой, выгоравшей фуражке, на стриженой голове.
Мама всегда возмущалась при виде его, и Матреша как-то сболтнула при мне: "каждый день до своей вдовы матроски на слободку ездит, барыней ее, сказывают, одевает".
Правильно разбитые, городские кварталы Николаева разделялись широчайшими улицами, немощенными, кроме одной шоссированной - "адмиральской", ведущей от дворца к соборной площади и адмиралтейству, которая, казенными средствами, содержалась в порядке.

Остальные улицы, в самом городе, большею частью песчаные, а по низу, в слободке, черноземные, отличались абсолютною первобытностью.
Осенью последние, благодаря тягучей, липкой грязи, были непроездны, а пешеходам предстояло прыгать, "с камушка на камушек", чтобы добраться до города.
Городские улицы после дождей и, вообще, осенью и зимой, были и лучше и чище, зато летом, когда было сухо, а по временам и очень ветрено, сухой песок залегал так глубоко и прихотливо, что в иных местах настояний песчаный дождь сыпался с колес, когда экипаж ехал шибко. Рытвин и ухабин было тоже не мало; но кучера и извозчики знали их на перечет и, благодаря ширине улиц, их всегда можно было миновать.

Владимир Михайлович, в качестве энергичного полицеймейстера, был весь погружен в соображения о том, по каким именно улицам Государь может "иметь проезд".
По этому поводу у губернатора было несколько совещаний, на которые ездил и наш "дядя Всева", в качестве командира флотского экипажа, в казарму которого мог заглянуть Государь, проездом в Адмиралтейство.
Адмиралтейскую улицу стали приводить в образцовый порядок в первую голову; соборную и бульварную тоже.
Все заборы штукатурились, красились, или белились заново, равно как и дома и палисадники.
"На всякий случай" полицеймейстер обратил внимание и на остальные улицы и, почти по всему городу, пошла хлопотливая работа.

На улицах всюду подсыпались и выправлялись ухабы и рытвины. На купеческой, "по кварталу Купеческого собрания", соорудили заново шоссе. На церквах кое-где золотили кресты и освежали крышу куполов.
Бравый полицеймейстер носился на своей паре, в пристяжку, по всему городу пуще прежнего и сыпал распоряжениями и приказами.
Бабушкин дом, стоявший хотя и в центре города, но в стороне от казенных зданий, едва ли мог рассчитывать на то, что Государь проедет мимо, тем не менее и он был побелен заново, также как и задняя стена его двора, вытянувшаяся длинным белым полотнищем по другой улице, по которой мог случайно проехать Государь, направляясь во флотские казармы, или на лагерный плац.
По инициативе дяди Всеволода, вдоль всей этой скучной стены, спешно насадили молодые акации. Матросы его экипажа энергично работали над этим и в казенных бочках привозили воду для поливок.
Было ли это весною, летом, или осенью, не вспоминаю, помню только, что погода стояла прекрасная в те дни, когда ожидался Государь.
В день его въезда в город мы, целой компанией, с мамой, кузинами, Клотильдой Жакото и знакомыми, забрались на вышку балкона "Молдованки" (летнего Морского Собрания), против бульвара, откуда видны были часть моста на Ингуле и дальше за ним ровная, гладкая, широкая дорога. По этой дороге и должен был ехать Государь со всей своей свитой. -- На бульваре скопилось масса любопытных, хотя "черный народ" туда не пускался, а была одна "публика".
Был также запружен весь спуск к мосту, через который был въезд в город с севера.
Главный командир Глазенап, со своим штабом, и полицеймейстер, на своей лихой паре, заранее выехали на встречу царского кортежа, к "хуторской границе", верст за пять от города.
Едва начинало смеркаться и дорога еще не пылила, как стали зажигаться сальные "плошки" вдоль всего моста и спуска к нему, на вершине которого т. е. при въезде в самый город, в центре триумфальной арки, из зелени и флагов, вдруг засветился царский вензель, увешанный разными цветными фонариками.
Наконец, что-то совсем фантастическое привиделось нам вдали, на дороге.
Среди облака светящейся пыли, двигались и прыгали отдельные яркие огоньки и само движущееся облако казалось волшебным сиянием.
Раньше впереди, едва приметно, мелькнула пролетка полицеймейстера, на которой он, стоя, держась за плечо кучера, повернутый лицом назад, мчался во всю прыть. За ним едва поспевали двое казаков верхами.
Дальше трудно было понять и разглядеть, кто ехал еще впереди....
Но царский крытый дормез, запряженный шестериком, с форейтором впереди, сразу можно было различить, так как он был окружен группою мчавшихся по его бокам всадников с зажженными факелами в руках.
Верстах в десяти от Николаева, у самой почтовой дороги был поселок "Терновка", населенный исключительно болгарами. Туда ездили иногда николаевцы в день св. Георгия на местный храмовой праздник, который сопровождался ярмаркой, музыкой, танцами, играми, конскими состязаниями и борьбой.
Болгарские молодцы устроили встречу Государю и сопровождали его на своих малорослых, но выносливых и быстрых лошадях, с горящими факелами в руках, вплоть до самого дворца.
Это было очень красиво.
Как только кортеж стал приближаться к мосту, послышалось сразу сплошное гудение несметного количества голосов. В городских церквах зазвонили в колокола.
Крики "ура", нарастая издали, все усиливались и усиливались, захватывая все груди, все сердца.
Мы тоже стали кричать "ура", я, в особенности, усердствовал, не закрывая рта, хотя нашего "ура" не мог слышать Государь, так как его дормез, и весь царский кортеж, помчали не по бульварной, а по адмиралтейской улице, а мимо нас проехало только несколько отсталых, открытых тарантасов, с царской прислугой и багажом, на запотелых, едва переводивших дух, почтовых лошадях.
Помнится, что мы еще, всей компанией, направились ко дворцу, и, благодаря тому, что нас знала полиция, подходили к самому дворцу, проникнув за его ограду.
Но в нижних, полуподвальных окнах его разглядели только суетливо мелькавшую прислугу, в числе которой были уже, в белых куртках и колпаках, и повара.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ


Когда мы вернулись домой, то застали Надежду Павловну в больших хлопотах.
Оказалось, что Николай Андреевич Аркас, прибывший в свите Государя, будет ужинать со всеми нами.
Он дал об этом знать бабушке, сообщив, что Государь, зная, что в Николаеве у него имеются близкие родственники, милостиво разрешил ему пользоваться их гостеприимством в свободное от служебных занятий время.
Для него уже была приготовлена комната, рядом с большой гостиной, бывший дедушкин кабинет. Там была его вализа, была поставлена постель и Иван (Ванька) был горделиво возбужден при мысли, что он будет услуживать "царскому адъютанту".

Нас привели к ужину умытыми, причесанными, переодетыми, словом в параде, когда Николай Андреевич уже сидел на диване, рядом с бабушкой, в ярко освещенной гостиной.
Мама сидела с другой его стороны, а дядя Всеволод в кресле, подле бабушки. Тут же был и Аполлон Дмитриевич, скакавший, как оказалось, впереди царского поезда, в качестве губернского почтмейстера, чтобы готовить лошадей.
Он весь сиял, так как Николай Андреевич сообщил ему, что проезд по Херсонской губернии прошел образцово, и Государь, несколько утомленный дорогой, заметил это.
Адмиралу, Александру Дмитриевичу Кузнецову, также дано было знать о приезде Николая Андреевича и его приглашали к ужину, но он отвечал через посланного, что никогда не ужинает, ложится рано спать, а "его превосходительство" успеет повидать и завтра.

Как я узнал впоследствии, "адмирал Александр Дмитриевич" не любил "адмирала Николая Андреевича", считая последнего "придворным шаркуном", и не мог ему простить, что флигель-адъютанта он получил не за что иное, как за командование первым пароходом "Владимир", спущенным в Черном море, после чего парусные корабли вовсе перестали сооружаться.
Сестру и меня Николай Андреевич встретил ласково, расцеловал и очень нас разглядывал. Сестру он знал уже двухлетней, а меня "держал на руках", когда мне было несколько месяцев.
Меня он называл своим "тезкой", а его просил называть "дядей Колей". Объявил, что старший его сын почти мой ровесник, тоже Николай, и родился в Николаеве; остальные же трое, Константин, Софья и Владимир, в Петербурге.

Под конец, он сказал, что привез нам подарки от тети Сони, которая нас крепко целует, и что, с ее слов, дети его уже нас хорошо знают.
Действительно, на другой день мама передала сестре Ольге большую, разодетую в платье и бурнус куклу, которая открывала и закрывала глаза и была в большой соломенной шляпе. Рукою тети Сони на листке бумаги была надпись, что ее имя "Соня".
Я же получил тяжеловесный деревянный ящик, в котором рядами были уложены оловянные солдатики, пешие и конные, с офицерами, генералом и трубачами на белых конях. Тут же были пушки и лагерные палатки.
За ужином, в очень ярко освещенной столовой, золотой аксельбант Николая Андреевича и его новые блестящие погоны, с черными орлами, красиво блестели, а сам он, сидя между бабушкой и мамой, как-то весь сиял, притягивая к себе всеобщее внимание.
Мне он казался очень красивым, со своим молодым, ярким цветом лица и слегка седеющими бакенбардами и такими же волнистыми волосами на голове.
За столом он вел беседу почти исключительно о своей семье, о тете Соне и о детях, говоря о каждом в отдельности.
О тете Сон он, не без горечи, объяснял, что она никак не может свыкнуться с Петербургом, не выносит его климата и уклоняется от придворных выездов.
Ее конечная мечта попасть, рано или поздно, на юг и он, Николай Андреевич, сделает все от него зависящее, чтобы это скорее осуществилось.
Дети часто прихварывают в Петербурге, но летом в Царском Селе и Петергофе поправляются.
О новом Государе он сказал, что он чарует всех, кто только к нему приближается и что, во всю длинную дорогу на почтовых об Москвы, он заботился об удобствах всех своих спутников.
К концу ужина Николай Андреевич сказал, что завтра в 8 час. утра он должен ехать во дворец, чтобы сопровождать Государя, и просил маму предоставить ему ее пару в коляске, на время пребывания Государя в Николаеве.
Я не утерпел. Когда мы возвращались к себе, после ужина, я подбежал к окну, где жил кучер Николай, со своей Мариной, почти рядом с экипажным сараем, и постучался к ним. Было не поздно и они еще не ложились.
Я сообщил Николаю то, что слышал за ужином, но, оказалось, что он был уже предупрежден Иваном, которому мама шепнула передать приказание Николаю быть в 8 час. утра готовым подать коляску адмиралу.
Беседуя с Николаем, я поинтересовался: а царя кто же повезет?
Мне казалось, что наша пара, а особенно "Мишка", вполне заслуживают подобной чести; притом же я знал, что у Глазенапа (главного командира) пара весьма неказистая; жена его боялась шибкой езды и лошадей он держал наемных.
Оказалось, что не менее меня, Николай был озабочен этим вопросом, хотя отчасти был уже осведомлен.
Он слыхал, что "под царя" полицеймейстер наметил пару "откупщика", который на весь город кичился своим "выездом", недавно ему из Москвы доставленным.
Об его паре Николай был мнения среднего. Он признавал, что видные караковые жеребцы статьями ",хорошо собраны", но "ногами много зря кидают" т. е. идут красиво, но далеко не ходко; кроме того он отмечал, что они "тамбовские" и кони "сырые".
Для государевой свиты, как вызнал Николай, лошади были набраны больше у извощиков, которые в те времена в Николаеве были сплошь парные и очень, хорошие. Некоторые извощики, например Федор, Васько и Абдулла, своими выездами и своим кучерским облачением, ничуть не уступали "собственным".
Просыпался я, обычно, часу в десятом утра, а тут просил Марину разбудить меня на утро в семь, пока еще все в доме спали. Через полчаса я был уже в сарае, где Николай и Марина заканчивали запряжу.
На лошадях была новая, с "золотым набором", сбруя, которая надевалась только в самых экстренных случаях; гривы, чолки и хвосты у лошадей лежали пышно и волнисто, видно было, что Николай заплел их с вечера.
Сам Николай обрядился также во все новое, что надевалось только в самые большие праздники и еще когда его отпускали ехать "под молодых", на свадьбы. Выглядел он совсем кучером с картинки.
Раньше, чем взобраться в своем длиннополом армяке на козлы, он приподнял свою, блестящую новизной "шелковую" шляпу и трижды набожно перекрестился.
Когда Иван с крыльца гаркнул "кучер, подавай", ворота сарая распахнула Марина и Николай, малой рысью, подал к крыльцу.
Я не утерпел, забежал в сад, откуда мог, оставаясь незамеченным, глядеть, как будет садиться в нашу коляску, чтобы ехать к государю, Николай Андреевич.
Он вышел с парадного крыльца в мундире, с красной лентой через плечо, в треуголке на голове и в накинутой на плечи длинной серо-голубоватой шинели.
Из всех окон дворня уставилась на него.
Он поздоровался с Николаем, которого знал раньше, когда не уезжал еще в Петербург.
Николай не обробел нисколько, а чинно отвечал ему "здравия желаю" и еще спросил о здоровьи барыни Софии Петровны и всех деток, на что получил ласковый ответ что все, "слава Богу, благополучны".
Как раз в это время входил в ворота, возвращаясь. с своей первой, ранней утренней прогулки, адмирал Александр Дмитриевич, в своей люстриновой серой накидке и в форменной высокой фуражке прежнего образца.
Контраст обличия "двух адмиралов" мне показался разительным.
Николай Андреевич первый приветствовал отставного адмирала, называя его "вашим превосходительством" и протянул ему руку; тот пожал ее, назвав его также "вашим превосходительством", но обменялся всего двумя – тремя короткими фразами и быстро прошел в свой флигель.
Когда Николай Андреевич, поддерживаемый Иваном, оправившим сзади его шинель, сел в коляску и Николай тронул лошадей и выехал за ворота, я из сада тотчас же юркнул на крыльцо к Ивану.
-- За царем тоже не всякий поспеет... Ну, этот поспевать может! -- промолвил он, весь погруженный в созерцание опустевших, широко открытых ворот.
Кого имело в виду это восклицание Ивана, я не понял. Разумел ли он "царского адъютанта", или нашего кучера Николая, с его ходкой парой, осталось для меня, да может быть и для него самого, тайной.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Государь пробыл три дня в Николаеве.
Был спуск нового парового судна, осмотр адмиралтейства и флотских казарм, обсерватории, штурманского училища и вновь выстроенных "инвалидных домиков", вдоль одной из дорог "Лесков", для севастопольских увечных героев, и т. д.

Был большой смотр войскам на лагерном поле и два парадных бала, один в Морском Собрании, в прекрасном "мраморном зало" для вечеров, другой – в помещении Купеческого Собрания, от Херсонского дворянства, куда было приглашено и именитое городское купечество.
Мамы и дяди Всеволода в эти дни мы почти не видели; они, а с ними вместе кузины Люба и Леля бывали всюду, где был царь.
Нас на бабушкиных лошадях повезли только на смотр войск, но, за пылью, не только царя, но и вообще чтобы то ни было трудно было разглядеть.


Николай Андреевич только едва поспевал переодеваться то в свитскую, то в морскую форму. Он отпускал Николая на несколько часов домой и приказывал к такому-то часу вновь "подать" туда, или сюда.
Завтракал и обедал он, большей частью, во дворце, а раз и ночевал там, когда был "дежурным генералом".
Само собою разумеется, что каждый раз, когда Николай въезжал шагом во двор, на запотелых лошадях, я спешил ему на встречу.
Бедному Мишке и Черкесу, было ясно, доставалось очень. Черкес уже к концу второго дня стал заметно "спадать с тела".
И было два события, касавшиеся Николая и его пары, который неизгладимо врезались у меня в памяти.
Первое имело место к вечеру второго дня. Я застал Николая в сарае; он вырезывал, острым ножиком, узкий длинный ремешок и стал налаживать его на валявшееся раньше где-то в углу тонкое кнутовище.


Я чуть не ахнул, так как знал хорошо, что Николай никогда не имел при себе кнута. Наладив его, он подложил его под кучерское сиденье.
"На случай" -- объяснил он мне, -- опасаюсь, как бы Черкес не стал "сдавать"; за Мишку он был еще совершенно спокоен.
Второе событие было еще знаменательнее, еще важнее.
На следующий день, когда Николай, после смотра парада, въехал во двор, разыгралась такая сцена.
Осадив лошадьми экипаж в сарай, он молча слез с козел, встал на колени на подножку коляски и, сняв шляпу, истово перекрестился, а затем набожно приложился губами к сиденью коляски с правой ее стороны.
Марина и я остолбенели.
Невольно мелькнула мысль, не рехнулся ли Николай, или не напился ли он.
Но скоро все объяснилось.
Царь проехал в его коляске от самого лагерного поля до дворца. Выходя у подъезда из экипажа, он даже, случайно, коснулся его плеча.
Надо было видеть мое и Марины растерянное изумление и лицо самого Николая, с увлаженными умиленным восторгом глазами.
Вышло, по его словам, это так: крики ли толпы, или необычайная обстановка смотра, с музыкой и барабанным боем, напугали "откупщицкую пару", только кучер не смог никак подать лошадей во время к Государевой ставке, тогда Николай Андреевич и полицеймейстер приказали подать Николаю.
Рядом с государем сел не наш адмирал, а какой-то, еще более важный, генерал, которого величали "сиятельством", и с которым государь всю дорогу разговаривал "непонятно" не по-русски.
Среди бесконечных кликов "ура", лошади только бодрились и он, Николай, домчал государя "в лучшем виде".
Весть об этом необыкновенном событии скоро облетела весь наш двор и люди, поочередно, заходили в сарай поглядеть на то место, где посидел государь.
Домашних я всех тотчас же оповестил и даже сбегал в неурочное время к самой бабушке, чтобы поведать и ей о столь необычном для нашего Николая счастьи. К моему удивлению она осталась равнодушна.
Правда, она не любила Николая и не прощала маме, что та не дала его наказать, в свое время, когда он вывернул ее на тумбе.
Но потом я еще заметил, что и "нового царя" она не так почитала, как недавно умершего, по котором очень долго носила траур.
За то все остальные в доме разделяли вполне гордость Николая и о новом царе иначе, как восторженно, не отзывались.
Николай Андреевич, ужинавший в тот день с нами, перед балом в Морском Собрании – (у бабушки обедали в час и ужинали в половине восьмого), пояснил, что с государем, в нашей коляске, ехал граф Адлерберг и что Николай получит "царские часы", т. е. часы с двуглавым орлом на верхней крышке.
Уезжал государь на военном пароходов "Тигр", кажется, через Одессу в Севастополь.

Пароход должен был отвалить в Спасске не от той пристани, где приставали коммерческие пароходы, а от пристани, нарочито сооруженной на Стрелке, расцвеченной флагами.
Командовал "Тигром" мамин знакомый, капитан Шмидт и мы с мамой стояли очень удобно на самой пристани, рядом с его красавицей женой, Юлией Михайловной. Тут было много разряженных дам, некоторый, как наша мама, были со своей детворой.
У нас, да и почти у всех стоявших на пристани, были в руках букеты цветов, перевязанные трехцветными ленточками.

Стройный красавец, выше всех его окружавших, больше чем на полголовы, государь шел ровно, медленно, отвечая на все приветствия.
Мы бросали к его ногам букеты, бывшие у нас в руках, когда он шел по пристани, а он, словно в такт покачивая во все стороны головой, ласково картавил какую-то благодарность. Я ясно слышал только слова "милые дети", а что дальше еще на ходу он говорил – от меня ускользнуло.
В памяти моей до сих пор еще жива вся его, точно изваянная, фигура на капитанском мостике, когда отчаливал пароход.
По сравнение с окружавшими его, государь казался мне божественно-стройным, дивным, неземным существом.

Как-то грустно было возвращаться домой. Праздничное настроение разом упало.
Николай Андреевич также уехал с государем.
Помню только сияющее лицо Владимира Михайловича Карабчевского, который, задержав дядю Всеволода, как только скрылся пароход, сказал ему: "уф, гора свалилась с плеч! Слава Богу, все прошло благополучно. Приезжай (они были "на ты") вечерком на преферансик, я соберу кое-кого... Голова у меня, как котел, а тут еще Лиза не сегодня-завтра... Ты у меня будешь крестный, помни"!
Тут только я вспомнил, что эти дни "тети Лизы" нигде не было видно и на пристани она не провожала государя.
Я стал раздумывать о ней и грусть об отъезде государя, как-то незаметно, перешла и на нее.
Мне вдруг стало ее жалко.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Из нашего пребывания, на этот раз, в Кирьяковке, у меня очень ярко сохранилось воспоминание о нашей поездке отсюда в Богдановну.
Вероятно, вопрос о приобретении Николаем Андреевичем Богдановки был уже решен окончательно, так как, иначе, ему незачем было бы туда ехать и везти с собою и маму, и тетю Соню.
В Богдановну, по летам в купальный сезон, всегда наезжал, с разрешения бабушки, Аполлон Дмитриевич Кузнецов, с двумя своими мальчиками и младшей дочерью Женей.

А я знал, что отношения семьи Аркас к семье Аполлона Дмитриевича не были дружескими.
Жена Аполлона Дмитриевича со старшей дочерью "кузиной Маней", которая подбиралась уже к своим шестнадцати годам и все хорошела, была в это время заграницей. Грация Петровна в последние годы повадилась ездить в Эмс, очень модный в то время курорт.
Она никогда не уставала говорить об этих своих поездках за границу, а об Эмсе иначе не выражалась, как: "наш Эмс", "у нас в Эмсе" и т. д.

Мама и тетя Соня, именно в эту нашу поездку в Богдановку (мы, мальчики, увязались в эту поездку с ними) много говорили о семье Аполлона Дмитриевича и оживленно вышучивали и его, и Грацию Петровну.
У них выходило, что "прекрасная Грация здорова, как корова", но вечно пилит мужа, уверяя, что без Эмса ей не прожить и года, а тот ей верит, тем более, что ее домашний врач, "не то жид, не то немец", в этом ей подыгрывает. Поездки эти дорого стоят и откуда только у Аполлона Дмитриевича берутся на это деньги, неизвестно. Или он живет в долг в ожидании скорого наследства? И все это только для того, чтобы она могла кичиться в гостиных своею вечною фразой: "когда я была в Эмсе"...
Я понял, что тетя Соня и мама не любят Грацию Петровну и, не любя ее, дурно отзываются и об Аполлоне Дмитриевиче, задевают и детей, находя их дурно воспитанными, "кривляками".
Меня это огорчало и было неприятно слушать.
Образ очаровательной "кузины Мани" все еще жил в моей душе, да и Тосю (Платона) я уже считал своим приятелем и находил его добрым малым.

Путешествие в Богдановку было значительнее всех обычных поездок, выпадавших до сих пор на мою долю.
От Кирьяковки до Богдановки выходило добрых сорок верст. Мы ехали с Игнатом на его сборной четверке довольно медленно, так как, хотя мы выехали ранним утром, скоро наступила жара, ехать все время приходилось голою степью, т е. по припеку.
Мама томилась, но тетя Соня блаженствовала, уверяя, что, после "гнилого Петербурга", она рада набраться тепла, чтобы увезти запас его с собою.
Мы, "мальчики", поочередно взбирались на козла, соблюдая строго очередь.
Во время этого путешествия мне впервые пришлось наблюдать "мираж".

Я вскрикнул от восторга, увидев неожиданно у горизонта какой-то причудливый караван всадников, не то на лошадях, не то на верблюдах.
Несколько секунд длилась отчетливая ясность видения. Николай Андреевич объяснил, что такое "мираж" и отчего он бывает; я (да кажется и остальные) не совсем его понял, а мираж, тем временем, также внезапно исчез, как появился.
В херсонских степях, в очень жаркие дни, как я лично убедился впоследствии, явления эти довольно часты.
Кроме этого "миража", кругом не на что было глядеть, все те же ровные поля, засеянные и незасеянные, с пожелтевшей растительностью.

На протяжении всех сорока верст нам попались только два села, представлявших обычную картину местных помещичьих и крестьянских усадеб. Очень мало зелени, стоящий как-то "на тычке" большой, обычно запущенный и пустующий барский дом, широкие улицы, вдоль которых тянутся крестьянские, довольно опрятные мазанки, запыленная босоногая детвора и свиньи с поросятами в непросохших дождевых лужах. Скрашивали картину только ветряные мельницы, со своими лопастыми крыльями, растыканные кое-где по окрестным буграм.
Урожай еще не снимали, а сенокос кончился, и в степи было пусто. По дороге изредка попадались одинокие пешеходы, которые шлепали по мягкой пыли дороги босыми ногами, неся на палке за плечами свои сапоги. Встречались необъятно-нагруженные возы с сеном, медленно влекомые парою рослых волов; на самой верхушке обыкновенно возлежал пластом на животе какой-нибудь подросток, погонщик волов, с длинным кнутом, которым он оттуда мог хлестнуть волов, с криком "цоб", или "цобе", чтобы заставить их свернуть вправо, или влево.

Бубенцы позвякивали, пристяжные не скакали, а, поматывая головами, бежали, как и коренные, ровной рысцой. Игнат не неволил лошадей и, больше для вида, потряхивал иногда возжами.
Крестьянскую богдановскую усадьбу мы проехали, когда жара уже стала нестерпимой.
Барская усадьба показалась тотчас же на фоне широкой реки. От этой массы игравшей на солнце воды, как будто, повеяло прохладой.

Подъехав ближе, стало ясно, что река отстоит дальше обширного двора, обнесенного кругом высокою стеной, из-за которой едва виднелись черепичный крыши разных построек, в том числе и господского дома.
Двор тянулся от ворот к дому, казалось, без конца и имел вид огороженной пустыни.
По этой пустыне ездил на осле Тося, причем беспощадно хлестал его толстой казацкой нагайкой. За ним бегал Саша и, хныча, просил, чтобы Тося слез и дал ему покататься, но тот не обращал на него внимания.
Увидав такую картину, мама приказала Игнату остановиться и накинулась на Тосю. Она стала стыдить его за то, что он смеет мучить ослицу, приказала ему тут же слезть и распорядилась через Игната, чтобы ослицу отправили в табун и не смели больше давать "паничам" для катания.

Имела ли право мама так распорядиться – я не знал, но Тося покорно слез и стал жалобно оправдываться, что ослица уж очень упряма и не хотела вовсе бежать.
Тут мама пояснила, что это и есть ослица, которая поила меня своим молоком и которая теперь уже стара и должна быть на покое.
У крыльца одноэтажного, приземистого дома нас встретил, одетый по летнему щегольски, в чечунчовый костюм, Аполлон Дмитриевич и со всеми нами радушно перецеловался.
Николай Андреевич, почти с места, забрав нас (т. е. всех "мальчиков", так как и Тося и Саша тотчас же примкнули к нашей компании), повел нас на реку купаться.
Здесь Буг еще шире разливается, нежели у Кирьяковки. На противуположном берегу село "Рыбацкое" (бывшее военное поселение) едва можно было разглядеть; у этого берега виднелось несколько парусов рыбачьих лодок.

До реки от дома, по едва заметному спуску к низу, надо было пройти шагов двести. Берег был песчаный, дно совершенно гладкое, мягкое, точно бархатное, По словам Николая Андреевича, этот открытый, дивный, сплошь песчаный берег не уступал любому хорошему морскому "пляжу".
Купаться здесь было большим наслаждением и мы барахтались бы в воде без конца, если бы не стеснялись ослушаться Николая Андреевича, у которого в голосе, не смотря на его тягучую мягкость, было что-то властное, не поощряющее к возражениям.

Я заметил, что Коля и Костя побаивались и сразу слушались его, тогда как с тетей Соней они своевольничали и делали решительно все, что хотели.
Когда мы вернулись к обеду в дом, в длинной и узкой столовой застали Женю, которую ее старая бонна – немка разрядила, точно на бал, в белое кружевное платьице, с розовой лентой по поясу.
Девочка очень выровнялась с тех пор, как я ее видел в последний раз. Она не была такой красивой как Маня, но была необыкновенно жива, грациозна и очень кокетлива.

Ей совсем не сиделось на месте, она беспрестанно оправляла свои распущенные светлые волосы и делала решительно все, чтобы привлекать к себе внимание.
Мама и тетя Соня звали ее, про себя, "ученой обезьянкой". Я соглашался, что в ней было немного "обезьянки", но прехорошенькой.
С нами, "мальчиками", она не дружила и относилась к нам, как бы свысока.
Раньше чем сесть за стол, Николай Андреевич предложил Коле прочесть предобеденную молитву и все, стоя, крестились, а когда, после обеда, вставали от стола, Костя прочел "благодарственную".

Я боялся, чтобы Николай Андреевич не вздумал предложить мне читать которую-нибудь из молитв, я их не знал.
Дома мы этого не делали, а только крестились перед тем, как садились за стол и после, когда вставали из-за стола.
После обеда Николай Андреевич вызвал к себе управляющего, седоватого хлопотуна, с которым долго рассматривал какие-то большие книги, который тот принес с собою в кабинет, где расположился Николай Андреевич.
До ужина, пока совсем не смерклось, мы (мальчики) наслаждались полною свободой, не раз побывали в конюшне, где стояло много лошадей, затевали всевозможный игры, бесились ужасно.
Когда стала спадать жара, на реку пригнали весь табун на водопой.
Тут уж мы наслаждались.

Лошадей было много и среди них немало сосунков и жеребят. Эти были особенно забавны: они то и дело поддавали на ходу задними ногами и, ступая своими длинными, тонкими ножками по воде, пугались брызг, который разлетались во все стороны от их нескладных, торопливых движений.
Старые лошади заходили в воду по брюхо и меланхолически – однообразно кивали головами.
Среди стаи кобыл и коней выделялся, величественно выступая, рослый гнидой, с черными хвостом и гривой, жеребец "Натужный".
В хвосте табуна плелась, на безобразно отросших копытах, и моя "мамка-ослица". Помахавши своим куцым хвостиком, она не вошла в воду, а, упершись мордой в мокрый песок, тут же улеглась на берегу и стала качаться, перекидываясь через спину.
От табунщика мы узнали, что среди коней есть много смирных, уже объезженных, ходящих и под верх, и нам крепко запало в голову этим воспользоваться.
Когда управляющий возвращался, со своими толстыми книгами под мышкой, от Николая Андреевича в свой флигель, где была контора, мы ласково пристали к нему и он обещал на завтра дать нам лошадь, заседланную казачьим седлом.

После ужина Николай Андреевич сел с Аполлоном Дмитриевичем за карточный стол на открытой галерее и они стали играть в какую-то игру вдвоем, а мама и тетя Соня, обнявшись, стали ходить взад и вперед по аллее небольшого, запущенного садика, тянувшегося вдоль бокового фасада довольно низкого, расползавшегося в длину и в ширину дома.
Мы, "мальчики", опять кинулись на широкий двор и затеяли шумную игру "в разбойники"; а Женя уселась, со своею немкою, чинно на скамье крыльца, выходившего во двор и, как мне казалось, пренебрежительно на нас поглядывала.
Ложиться спать было очень весело.

Мы "выпросились" спать всем вместе (кроме Саши, который был еще малыш), и нас уложили, всех четырех, в очень большой, с низким потолком, комнате, где не было почти никакой мебели и где нам постлали, прямо на полу, свежие сфабрикованные огромные сонники.
Мы решили спать с открытым окном, которое выходило в сторону реки.
Было тепло, тихо и уютно. Видны были звезды на совершенно черном небе. Никогда не спалось мне так легко и сладко, как в эту летнюю деревенскую ночь.
Николай Андреевич на другой день, с раннего утра, уехал с управляющим, в его шарабане осматривать богдановскую межу и вернулся только к обеду.
После обеда он вскоре опять уехал куда-то, что-то "осматривать и проверять".
Мы были на полной свободе.

Управляющий не забыл своего обещания и нам Игнат выбрал, по своему вкусу, из табуна рослую, головастую лошадь, которую сам заседлал казачьим седлом.
Когда мы, поочередно, при помощи того же Игната, взбирались на нее, то мама, которая с тетей Соней уселась на крыльце, чтобы насладиться этим зрелищем, говорила, что мы "совсем воробьи на крыше". Обе они были очень довольны, видя, как лошадь, осторожно и бережно, не хотела нас иначе возить, как легкой "ходой с перевальцем", что было, все таки, пошибче, чем шагом.
Нам и это казалось уже кое чем и мы не прочь были считать себя кавалеристами.

Мы пробыли в общем три дня в Богдановке. Николай Андреевич почти все время где-то пропадал, осматривая с управляющим в подробностях все имение.
Он сделал также визит соседнему помещику, престарелому адмиралу Манганари, которого знал и раньше. От него он вывез большой круг какого-то сыра, которым очень гордился хозяйственный адмирал, так как он завел у себя сыроварню и лично наблюдал за изготовлением своего "голландского сыра". Когда его взрезали и тетя Соня и мама, по настоятельному предложению Николая Андреевича, попытались его попробовать, они тотчас же приказали вынести этот сыр вон из столовой, до того запах его был невыносим.
Кроме своего купанья, Богдановна славилась еще своим плодовым садом, который был не при доме, а отстоял от усадьбы верстах в трех.

Урожай сада ежегодно, еще с весны, запродавался купцам, но домашним не возбранялось приезжать и есть на месте сколько угодно фруктов.
Мы всей компанией, в двух экипажах, раз съездили туда и лакомились фруктами, срываемыми с деревьев. Тут были: абрикосы, персики, сливы, груши, яблоки, крыжовник и смородина.
Обойти весь сад было не легко, он протянулся по узкой, но длинной, ложбине более чем на версту. Его сторожили наемные люди, поставленные от покупщиков урожая; они же исполняли все садовые работы.
В саду было три глубоких колодца, из которых черпали и проводили по всему саду воду канавками и желобами.
Вода черпалась особыми "черпаками", закрепленными на цепях, двигавшимися вверх и вниз при помощи особого колеса, которое, в свою очередь, приводилось в движение другим горизонтальным колесом, вертевшимся на стержне, к которому было приделано длинное дышло. К этому дышлу была припряжена лошадь, у которой были повязаны глаза и которая безостановочно ходила по кругу. Этих лошадей никто не понукал; втянувшись в эту скучную работу, он двигались точно заведенные автоматы.
Старший из рабочих, которого все называли садовником, при нашем отъезде поставил в наши экипажи несколько корзин отборных фруктов.

Николай Андреевич подробно его расспрашивал относительно доходности сада и нашел, что, благодаря "купцам", сад в лучшем состоянии, чем все остальное запущенное хозяйство именья.
В Кирьяковку мы вернулись тою же дорогой, какою ехали. Выехали в ожидании новой луны попозднее, чтобы избежать жары, благодаря чему ехали гораздо шибче и были дома, когда еще никто у бабушки не ложился спать.

*   *   *

 *   *   *

 

   Основные произведения Н.П. Карабчевского

«Господин Арсков» (роман, 1893 г.)
«Приподнятая завеса» (сборник стихов и прозы, 1905 г.)
«Что глаза мои видели». Ч.1 Воспоминания детства - 1850-е годы (Мемуары , 1921 г.)
       Читать http://az.lib.ru/k/karabchewskij_n_p/text_0020.shtml
«Что глаза мои видели». Ч.2 Революция и Россия воспоминания 1905 - 1918 гг. (Мемуары , 1921 г.)
       Читать http://az.lib.ru/k/karabchewskij_n_p/text_0030.shtml
В. Шекспир «Гамлет» (Перевод с английского)
       Читать http://az.lib.ru/s/shekspir_w/text_1030oldorfo.shtml
«Около правосудия» (Статьи, сообщения и судебные очерки, 1902 г.)
       Скачать книгу-       http://ia700305.us.archive.org/21/items/okolopravosudia00karagoog/okolopravosudia00karagoog.pdf
Судебные речи (Сборник выступлений, 1914 г.)